сорвали с двери – возможно, я был последним в мире человеком, который знал происхождение оставленного им еле заметного овального следа. Мертвые не могли мне помочь. Милан воспарил на крыльях новой веры, служители которой были мне незнакомы: недавно скончавшийся прославленный Караваджо, ломбардцы, чьи имена (Черано? Морадзоне?) не сохранились в моей памяти, фламандский католик, более известный как Рубенс. Мои строгие северные мастера не могли угодить пышным вкусам Контр-Реформации. Как и моего отца, меня лишила заказов новая и, по существу, всемогущая Академия искусств. Я встречался с некоторым светилами оттуда, но они лишь посмеялись надо мной. Разве сам основатель, кардинал Борромео, не в курсе, что мои работы представлены на всеобщее обозрение в его палаццо? Академики расхохотались. Неужели, спрашивали они, я нагадил и в кардинальском дворе?
– «Мария Магдалина»! – возмущенно выкрикнул я. – Приобретена его преосвященством Федерико Борромео. Или «Страшный Суд» в Сан-Сепульхро в… э… Бергамо, кажется.
– Пойдите и посмотрите, если не верите мне на слово. Только пустите туда и меня тоже, я покажу, как писал их.
– Кардинал не допускает к себе мошенников, – сказал один из художников. – И я знаю, что ты лжешь, потому что «Мария Магдалина» – хоть это и не самая лучшая из его работ – написана Джаном Бонконвенто.
– Да! Я был… – Прошло уже тридцать лет, и теперь его смерть уже вряд ли была темой для пересудов. – Я был его другом и поклонником. Вместе с ним я работал над некоторыми картинами.
– Не верю. Ты – обманщик.
Это был окончательный приговор. После этого любопытные ученики затащили меня в таверну и попросили что-нибудь нарисовать, но пальцы меня не слушались. Уголь гарцевал на бумаге; моя полузабытая Магдалина была похожа на евнуха в парике с мешками жира вместо грудей; ее набожная мольба не предполагала ничего более вдохновенного, чем вульгарное облегчение от пущенных ветров.
– Я могу сделать лучше, правда, я умею, – сказал я. – Просто давно не практиковался.
Студенты Академии безжалостно высмеяли меня и бросили в награду мелкую монетку.
На следующий день, украв на всякий случай чью-то шапку, я вернулся к Агостино и принялся умолять дать мне еще один шанс. Человек Рокка Менджоне явился со скучным видом, а Агостино улыбался, видя, как я сгибаюсь под тяжестью поклажи.
Так вот, ставший вдвое короче под весом лотка, с лицом наподобие печальной луны над его безбрежной равниной, я карабкался по Корсия дей Серви. Собственные мучения напомнили мне неудачливого шарлатана, который набросился на меня в пражском Старом Граде. Мой бред оживил Джеронимо Скотта (чьи кости, должно быть, уже давно украшали дно какой-нибудь богемской канавы). Завернутый во влажные ошметки своего красноречия, он встретил меня как родственную душу, словно его коробка с подкрашенной водичкой была сестрой моего лотка с нечитаемой прозой. «Брат шарлатан – ты, потерявший экипаж и двух лошадей с плюмажами, на которых потом гарцевали солдаты у моста, – скажи, эта боль в шее и плечах, эта вонь прогорклого сыра, исходящая от моего тела, – все это заслуженное наказание для обманщика?» Часто, измученный ежедневной епитимьей, я начинал бредить от боли. Я уходил с назначенного маршрута и принимался искать потерянное детство. Как будто я ожидал встретить своего двойника, другого Томмазо Грилли, хвастающего своим богатством, покупающего гравюры у одного из моих конкурентов или приказывающего слуге купить вот этого фазана, вон ту форель. Милан заполонили обманщики; а те призраки, что заставляли мое сердце замирать на каждом повороте, – должно быть, я сам их придумал? Неужели это Пьеро стоит у двери и гладит мурлычущую кошку? А попрошайка, который нянчит в канаве свою культю-кормилицу, неужели это Моска? Как-то раз, после тройного повешения на пьяцца делла Ветра, я погнался за красавцем негром, пробиравшимся сквозь толпу. На Ларго-Кароббио его обнял какой-то толстяк, который присоединился к объекту моего интереса, поглаживая бедро спутника нервной рукой. Я проследил за парочкой до самого Собора, пока не убедился, что Каспар Бреннер живет в другом месте, если живет вообще, потому что он совершенно не походил на этого улыбчивого содержанта.
В конце концов люди Рокка Менджоне все-таки обнаружили меня вдалеке от выделенного пятачка. Я был добродушно наказан и провел ночь с большим неудобством, прикусив язык, чтобы не будить соседа своими стонами, в горестных размышлениях о своем положении. Решение было найдено еще до первых петухов. Конечно, Джованни! Мой прежний товарищ, который женился и поселился недалеко от Флоренции. Мое возвращение домой было еще неполным. Улицы, которые мне снились, холмы, по которым я бродил в своих воспоминаниях, лежали на юге. Полдень я встретил уже в пути, подгоняемый надеждой о тосканском пристанище.
–
Слова Джованни вели меня, как Вифлеемская звезда – волхвов. Я шел с севера по болонской дороге и обогнул свой родной город, не решившись войти в него из-за бедствий, перенесенных в Милане. Выбравшись из того Ада с изуродованными плечами, разве мог я надеяться на более щадящее чистилище в этих холмах? В Лапо я упросил торговца вином подвезти меня на телеге, в которой я трясся, весь липкий от засохшего вина, до Фиесоле (где, воняя, как деревенский пьянчуга, я прождал два часа, пока крепкие парни не разгрузят поклажу) и дальше на восток, по винчильятской дороге, к Монтебени и, собственно, до места назначения. Понимая, что мой помятый, расхристанный вид вкупе с ядреным духом пропахшей вином одежды не вызовут у местных жителей ничего, кроме ужаса, я прикорнул под зонтичной сосной и тотчас уснул.
На следующий день, утыканный иголками, аки дикобраз, я отправился на поиски. Первые люди, встреченные на дороге, вряд ли могли бы учуять мой запах. Торговец рыбой и его жена, сверкающие чешуей, хмурились, обдумывая мои вопросы. Я знал только имена девушки и ее молодого мужа; о ее отце, не жившем в деревне, они даже и не слыхали. Уж не о вдове ли Скарби и ее дочери идет речь – разве это ее дочь? – не важно, беременная девушка, отец ребенка ушел на войну, так? Я изобразил крайнюю благодарность, поклонился им до земли (втайне надеясь получить кусок копченой трески) и побрел, как был с пустым желудком, в указанном направлении, пока не добрался до края деревни.
Там стоял – стоит – одноэтажный домик, почти хибара, которая видала лучшие дни, с пробковым дубом, росшим так близко от стены, что он казался ее продолжением, с миртом, можжевельником и навесом из жимолости над дверью. Внизу террасами раскинулся сад с грядками бобов, капусты и душистых трав, разделенных древними оливами, согбенными и перекрученными, как вакханки, в экстазе превратившиеся в деревья, с руками-ветвями, все еще вцепившимися в волосы-листья. Бородатая коза оперлась на ствол оливы и тянулась к листьям. Всполошившиеся куры известили обитателей домика о моем приближении, и те открыли дверь прежде, чем я успел постучать.
Даже сейчас, когда я описываю произошедшее, на том же самом месте, мне с трудом верится в подобную доброту. Вдова Скарби собиралась прогнать эту оборванную ворону (в моем лице) со своей земли, но ее невестка встала на мою защиту. Я увидел милое девичье лицо, немного бледное, с россыпью веснушек на скулах, унаследованных, без сомнения, от отца, которые очаровательно сочетались с распущенными черными волосами. К своему несказанному облегчению, я рассматривал все это без намека на вожделение.
Услышав мое имя, Тереза зачарованно уставилась на меня.
– Вы Томмазо Грилли? Папин друг детства?
– Он самый, мадам.
Сами понимаете, что особых доказательств этого утверждения не понадобилось. Тереза сразу спросила меня, нет ли каких вестей о ее отце и муже. Мне ничто не мешало изложить приукрашенный вариант нашей встречи двухгодичной давности, но что-то в выражении ее лица отбило у меня желание хитрить, и я честно признался, что новостей нет. Хотя я и явился к ним как попрошайка, а не посланник, меня пригласили – и с большой теплотой – в дом.
Жилище у них тесное, кухня и гостиная объединены, там же, у очага, среди домашнего скарба – кастрюль, сковород и ножей, висящих окороков и пучков чабреца, – женщины спят ночью. В южном конце