А может, не поздно разорвать не подписанный кровью договор?
В ящике стола, покопавшись, отыскал Леонид Григорьевич металлическую рулетку, почему-то японскую, — радость современного бюрократа, любителя оргтехники из Страны восходящего солнца. «А не запирай, — злорадно думал Мисюра, сноровисто изготавливая из рулетки отмычку. — Я в своем праве. Недовольны — в ООН можете жаловаться». Замок поддался почти сразу. Да и куда бы он делся от умелых рук человека, которому всю сознательную жизнь в науке приходилось обходиться ограниченными лимитами?
За дверью снова оказался коридор. И опять двери. За одной бухала музыка. Мисюра, свои полукриминальные действия совершавший как бы во сне, казалось, увидел продолжение сна. В светящейся полутьме просторного зала танцевали, мельтешили, выламывались, мельничными крыльями вращались сразу в трех плоскостях девицы в закрытых купальниках. Правила бал (Марьюшка сразу бы признала ее) кранаховская Венера. Не та, которую Лукас писал в молодости: молодая брюнетистая баба, сияющая здоровьем, а поздняя, в старости художника с ненавистью бессилия выписанная, плоская, белесая, с холодными водянистыми глазами — Венера стариков.
Мисюра не успел прикрыть дверь, Венера увидела его и поманила взглядом. Он понял, что нужно войти, что сейчас непременно все объяснится, и заторопился, шагнул, теряя больничные шлепанцы, вперед, на бледный огонь прозрачных холодных глаз. Кто-то уступил ему место. Музыка грянула, слепя глаза. Сильна музыка при умелом обращении — заглушить и подчеркнуть, погасить и зажечь. Жесткий ритм затормаживал мысль и будил чувства, спрятанные в глубине, Леха кривлялся, бился, вращался теперь вместе с девочками, и они восторженно любовались им и даже визжали, кажется, вокруг, — или музыка взвизгивала в верхах? — и он ломался, выламывался, вспоминая, как танцевал в молодости. Тогда в институтском зале ритм танцу задавал сильнейший, и запретный рок-н-ролл был особенно сладок.
А потом выгорела в мышцах последняя глюкоза, и молочная кислота скрутила волокна, и нервные окончания засигналили, что все, хана, отпрыгал, старый дурак, но Мисюра не расстроился, а принял усталость как должное, как финиш в конце пути, который все равно пройти было необходимо. Он рухнул, будто марионетка с обрезанными нитками.
— Плясун, — только и сказал старик.
— Где все-таки Мария Дмитриевна? — перебил его Леха. Беспомощный и недвижный, лежал он на знакомом уже диване, но голова работала ясно и мысли приобрели отчетливость формы.
— Нет ее, — неохотно ответил старик. Мисюра глянул гневно и вдруг увидел, что не старик перед ним, а женщина, плотная, круглая, с глазками-пуговками, утонувшими в толстых щеках. — Нет ее, — пропела, поводя жирным плечом, — и уже не будет. Она теперь в своем времени, ты — в своем. Она давно и думать о тебе, Леонид Григорьевич, голубчик ты мой, забыла.
— Не поверю, — возмутился Мисюра.
— Зря. Ну что ты, Леонид Григорьевич, воспринимаешь все так трагически? Представь себе, что ты просто участвовал в театральном представлении из жизни пятнадцатого или того же двадцатого века, если он тебе больше нравится. Века ведь тоже вещь условная, точка отсчета. Вот, скажем, участвовал ты, голубчик, в пьесе и оступился. Упал в зрительный зал. Так не торопись опять на сцену, не спеши. Там тебя уже худо-бедно заменили другие статисты. Посиди в ложе, посмотри: стоит ли вновь лезть на просцениум, принимать участие в чужой интермедии. Понятно говорю, Леонид Григорьевич?
— А куда мне спешить прикажете? В ад?
— В ад? — раскатилась мелкими кругляшками смеха Ася Модестовна. — Ну конечно, вам, материалистам, приятнее вообразить добротный материальный котел с кипящими в нем грешниками, чем, скажем, муки одиночества и непонимания. Тривиально мыслите, а ведь прожили всю жизнь на острие прогресса. Хорошее, кстати, название, правда? Так и представляешь себе, как движется этот ваш прогресс лезвием — в живое, и на острие вы все: физики, химики, биологи — те уж и до неорганики добираются, желают на дерьмо ее переработать. Вот где ад-то! Прогресс вообще напоминает глушение рыбы динамитом: что сегодня всплыло — твое, а в десятки раз больше тонет и всплывает завтра, вонючее и ядовитое. Впрочем, к нам с вами, Леонид Григорьевич, все это отношения не имеет.
— Почему же не имеет?
— А с чего бы нам играть с ними по ими придуманным правилам игры? Они собираются затеять футбол, а мы с ними — в шашки, они — в хоккей, а мы — в кунг-фу. Только так и можно.
— С кем — с ними?
— Со всеми сразу, Леонид Григорьевич. Земля ведь — хобби бога. Люди тоже от старости лет заводят себе — кто дачу, кто пасеку, кто садик около дома, чтобы выращивать и лелеять нечто живое.
— Никогда не любил дачи, — поморщился Мисюра.
— Да ведь и в раю, признайтесь, вам не понравилось бы, а, Леонид Григорьевич? Вы все-таки были не ординарной личностью. Если нет, если мы в вас ошиблись, давайте расстанемся сразу. — И не было уже круглых щечек и выглядывающих из них глазок-пуговок — иконописный лик, вытянутый, как изображение на воде, смотрел на Леху, прижатого к постели силой тяжести собственного тела. — Вы даже не представляете себе пока, как неприятен и даже противен был бы вам рай, населенный конформистами всех мастей и расценок, где замечательные педагоги гитлерюгенда, с болью в сердце отправлявшие своих недоучившихся питомцев на святое дело спасения Европы от желтой чумы, соседствуют с борцами за светлые идеалы — Йенг Сари, Гофэном, Колло д’Эрбуа и Дучке. Герберт Маркузе рядом с Игнацием Лойолой, Нечаев купно с Гиммлером, Троцкий и Сон Санн, Шкирятов и Малюта Скуратов. В раю те, кто до конца шел по предназначенному пути, не виляя и не изменяясь. Араамий Завенягин и, допустим, Гоглидзе… Вы не знаете этих