Сиракузы
От Таормины до Сиракуз три часа езды по железной дороге. Поезд идет медленно, останавливается на каждом полустанке и имена станций звучат для меня, как названия итальянских опер: «Маскатти», «Рипосто», «Бикокка»… На платформах невероятная суета и толкотня. Человек уезжает из Катаньи в соседние Сиракузы, а провожает его вся семья, словно он едет за океан, и когда поезд трогается, провожающие начинают шумно аплодировать. Переполнен поезд до отказу, в вагонах третьего класса нельзя пройти, да и в первом классе не лучше. В моем купэ полный комплект пассажиров: священник, всю дорогу погруженный в молитвенник; капитан карабинеров, как две капли воды похожий на бывшего кандидата в президенты Стивенсона; молоденькая и очаровательная балерина-итальянка, едущая на гастроли в Катанью, и американка с двенадцатилетней дочерью, путешествующая по Италии.
Балерина веселая, добродушная и восторженная, немедленно взяла под свое покровительство американку с дочерью. Всё время она указывает им в окно на какие-то достопримечательности, восхищается, сыпет объяснениями, а американка, едущая из Рима и уставшая от бессонной ночи, с трудом на всё это смотрит и уже не имеет сил восхищаться. Девочка ее спит на плече матери.
— Берег Атлантов, — говорит Стивенсон, показывая на пляж и бурые скалы.
— А где — Атланты? — сонно спрашивает американка.
— Это — мифология, кротко отвечает ей капитан карабинеров.
После этого балерина принимается за капитана. Уговаривает его бросить службу и стать депутатом: балерины, во всяком случае, будут голосовать за него… Через час мы все уже подружились, и когда поезд приходит в Катанью, помогаем балерине вынести чемоданы, не без сожаления пожимаем друг другу руки и расстаемся.
Капитан делается молчаливым и на следующей станции забирает свой саквояж и тоже сходит.
Почему-то мне кажется, что он вернется в Катанью посмотреть балет.
После Катаньи пейзаж резко меняется. Исчезают сады, нет больше апельсиновых и лимонных деревьев, не видно цветов и нет даже кактусов. Поезд идет вдоль голого и унылого берега. Всё выжжено неумолимым солнцем. Всюду, куда хватает глаз, — камень, пески и степи, покрытые выгоревшей травой, да русла высохших рек. Ни городов, ни деревень. Только изредка попадается хижина, сложенная из камней, прислонившаяся к отвесу скалы, или пещера, в которой живут люди. Что они делают в этой пустыне, где берут воду, чего ради поселились в этом обездоленном месте? Неужели из-за двух коз, которые щиплют жалкую траву на дне высохшего ручейка?
Пейзаж этот только отражает судьбу Сиракуз, — города, бывшего две тысячи лет назад «царицей Средиземноморья». Когда за шесть веков до нашей эры на восточном побережьи Сицилии высадились греки, места эти были цветущими. Цицерон называл Сиракузы «самым большим греческим городом и самым красивым в мире». Но греки принесли в Сицилию не только высокую культуру, зодчество и изысканный образ жизни, но и бесконечные войны, сначала с Карфагеном, а затем с Римом. И в результате вторжений и длительных осад всё было сожжено, разрушено, уничтожено, — и земля перестала родить, в развалины были превращены великолепные храмы эллинских богов, а Сиракузы, в которых при тиране Дионисии было 500 тысяч населения, теперь едва ли насчитывают 30.000 жителей.
Нигде не ощущаешь с такой силой хрупкости цивилизации, как на этом сицилианском побережьи. В голой, мертвой степи вдруг появляются развалины античного храма… Должно быть, на заре истории, в месте этом был город и в центре его высился храм, воздвигнутый на вечные времена для поклонения эллинским богам. И камня на камне не осталось от этого города, исчезли следы его, — голая земля, да лежат в траве только несколько разбитых колонн и на фоне синего, безоблачного неба четко вырисовывается чудом уцелевший портик.
В начале IV столетия до Р.Х. Сиракузы соперничали с Афинами и с Карфагеном. На высотах города возвышалась крепость Эвриалус, — самая большая в античном мире. В центре стояли храмы Геркулеса и Аполлона, десятки других храмов, и самый большой греческий театр в мире, на сцене которого разыгрывались трагедии Эсхила, Софокла и Эврипида. В порту всегда было много судов, бороздивших воды семи морей.
Что же осталось от всего этого?
Когда я вышел в полдень из сиракузского вокзала, на площади, залитой ярким солнцем, не было ни души.
Только на другой, теневой стороне, толстяк-шофер дремал за рулем «Фиата». Мне казалось, что он крепко спит, но, очевидно, сиракузские шоферы инстинктивно чувствуют приближение клиента. Как только я сделал несколько шагов по направлению к машине, он встрепенулся и лихо ко мне подкатил.
Сговорились мы быстро. Осмотр достопримечательностей, большей частью расположенных за городом, должен был продолжаться около четырех часов. Шофер Тони, во чтобы то ни стало, хотел начать с развалин крепости Эвриала, а я предлагал другой маршрут. Но Тони настаивал: смотритель крепости — его товарищ, они вместе сражались в Абиссинии, сейчас обеденный час, он свободен и всё нам покажет.
До крепости — километров десять. Воздвигнутая на пригорке, во времена Дионисия, была она, вероятно, совершенно неприступной. Но от всех этих замысловатых сооружений остались теперь лишь груды камней, глубокие рвы, подземные ходы. Тони прямо повел к домику смотрителя. Семья была в полном сборе, за столом — смотритель, его жена, четверо немытых и грязных ребятишек, сестра жены с мужем, два каменщика… При виде гостей раздались радостные крики. В мгновенье ока расчистили за столом место, перед нами оказались тарелки, и хозяйка начала уговаривать, чтобы я отведал изготовленное ею рагу. Есть мне не хотелось, но от стакана вина я не отказался. И пока мы чокались и пили, Тони принялся за еду: в жизни я не видел подобного аппетита! Тут только стало понятно, почему он так настаивал на немедленном осмотре Эвриала… В комнате было душно, жужжали бесчисленные мухи, во всем чувствовалась бедность, но стол, за которым мы сидели, был из каррарского мрамора, античный, должно быть найденный в крепости во время раскопок, и сколько подлинного гостеприимства и радушия было у этих людей по отношению к человеку, которого они видят в первый и в последний раз в жизни!
Пока доедали рагу и хозяйка подала свежесваренное кофе, я узнал, что все они имеют родственников в Америке. Отец Тони уехал в С. Штаты 44 года назад и так и не вернулся. В Нью-Йорке у него есть брат, сестра и, как у каждого уважающего себя сицилианца, бесчисленное количество дядек и теток.
Мы долго ходили среди развалин, пугая крупных серых ящериц, гревшихся на солнцепеке. Гид мой показывал какую-то первую линию укреплений, — «прима дефанца», «секундо дефанца», водил к «секретным воротам», из которых на карфагенян вылетала греческая конница, — много крови было пролито па склонам этого холма. Неподалеку расположен греческий амфитеатр, в котором и теперь еще иногда ставят трагедии Эсхила, Софокла и Эврипида. Каким-то образом амфитеатр акустически связан с «Ухом Дионисия», — не то каменоломней, не то пещерой, имеющей форму человеческого уха и обладающей феноменальным резонансом.
Латомия Дионисия устроена так, что каждое слово, даже сказанное шопотом, гулко и отчетливо, многократно усиленное, возвращается эхом назад.
Мы стали у входа. Тони сказал несколько слов. Через секунду громовой голос в глубине латомии повторил их. Он ударил в ладоши и мне показалось, что это — пушечный выстрел. Тони вынул из кармана листок бумаги, разорвал его по диагонали, и этот, едва уловимый звук, громко прокатился под сводами.
На самом верху пещеры проделано небольшое отверстие, через которое струится слабый луч света. Говорят, во времена Дионисия в пещере сидели тысячи пленных афинян и отверстие было сделано для того, чтобы подслушивать их разговоры. Есть и другое, более правдоподобное объяснение: «Ухо Дионисия», соединяющееся с амфитеатром, было своего рода гигантским рупором для «звукового оформления» трагедий, разыгрывавшихся на арене.