Фаддей Францевич Зелинский
Из жизни идей
Идея нравственного оправдания
Великие нравственные идеи в своем распространении среди людей разделяют участь великих научных истин: переходя из рук гения, впервые сделавшего их доступными, в руки посредственностей, они на вид остаются тем же, чем были вначале, но теряют то, что в них было самым дорогим для нас – ту незримую магнетическую силу, которая притягивала к ним сердца. В настоящее время – не без гордости замечают друзья прогресса – любой школьник знает то, что некогда стоило Копернику тридцатитрехлетних трудов; это верно, и эта гордость справедлива. Все же астроном-мыслитель предпочтет книгу de revolutionibus orbium coelestium великого гуманиста самому изящному из новейших изложений коперниковской системы. Правда, осилить ее будет стоить немалого труда; правда и то, что ее читатель не обеспечен от многочисленных ошибок, которые еще разделял Коперник и которые исправила позднейшая наука. Но эти неудобства искупаются одним громадным, незаменимым преимуществом: читая ее, мы делаемся свидетелями гигантских усилий человеческого духа, от которых не сохранилось более следа в ходячих изложениях того, что было их результатом; мы видим в полной деятельности вулкан, по давно потухшей лаве которого теперь безопасно гуляют прохожие.
То же относится и к нравственным идеям; разница лишь в том, что, будучи именно только идеями, а не истинами, научно доказанными и неопровержимыми, они гораздо более страдают от того, что аромат оригинальности в них выдохся и его сменил тот не всем приятный запах жилого помещения, которым посредственность неизбежно заражает все, чего она касается. Пускай гелиоцентрическая система составляет достояние всякого школьника, пускай она развивается в скучных произведениях убогих компиляторов – никто вследствие этого от нее не отвернется, не назовет ее 'избитой', 'заезженной', 'пошлой', не обратится от нее к другой, более новой и интересной системе. Здесь не то. Эпитет пошлости, безвредный для научной истины, убийствен для нравственной идеи; и вот начинается скитание мыслей и чувств. Жажда новизны, желание во что бы то ни стало избегнуть пошлости заставляют людей от здорового обращаться к болезненному и вымученному, от простого к замысловатому, от ясного к туманному; все хорошо, лишь бы оно было новым или, по крайней мере, казалось таковым. Придет время – и это новое станет старым, избитым, пошлым и подвергнется двойному осуждению и за болезненность, и за пошлость; и то забытое старое воскреснет и найдет себе восторженных поклонников. Так было, так будет всегда.
И дурного тут нет ничего: всякая эпоха живет своей жизнью, и всякая жизнь интересна. Все же обреченному жить в эпоху скитания мыслей и чувств приятно и отрадно обращаться к тому времени, когда здоровое не было еще пошлым, а интересное – болезненным; когда идеи, ставшие позднее ходячею монетою, еще только вырабатывались и, появляясь на свет, были насыщены той магнетической силой, которую создает соединение двух элементов: здоровья и новизны. В этом именно и заключается прелесть античности для тех, кто умеет ее понимать. Конечно, и античность не была той сплошной и однородной массой, какой ее себе представляют многие у нас; и она жила и развивалась, и в ее пределах здоровое могло состариться и вызвать жажду нового, хотя бы и болезненного. Все же в своей совокупности она была сводом здоровых тем, повторявшихся с тех пор в неисчислимых вариациях до наших времен и имеющих повторяться, пока жив будет мир.
С одной из этих тем я намерен познакомить читателя в нижеследующих главах.
I. Когда у нас ставили 'Орестею' Танеева, либретто которой целиком заимствовано из трилогии того же имени Эсхила, наша публика отнеслась довольно-таки холодно к творению великого греческого трагика; нашлись даже наивные люди, порицавшие Родоначальника европейской драмы за 'избитость' обработанного им сюжета. Неверная жена боится возвращения с похода своего Царственного мужа; когда же он возвращается, она убивает его с помощью своего нового друга. Сын убитого мстит за его гибель; но проклятия его матери, воплощенные в богинях-мстительницах Эриниях, изгоняют его из родины, и он обретает покой лишь после того, как его оправдывает учрежденный божеством строгий и правый суд. Как все это просто, ясно, здорово, т. е., выражаясь на современном языке, как шаблонно, избито, неинтересно!.. Конечно, от либреттиста нельзя было и требовать, чтобы он в своей скромной переделке сохранил те черты подлинника, которыми более всего дорожит мыслящий читатель, чтобы он сохранил следы усилий гиганта-пахаря, впервые работающего на девственной ниве человеческой мысли. Он сделал, что мог: оставил и в общем, и в частностях развитие Эсхиловой фабулы, прибавил от себя несколько сцен и ради ясности, и ради эффекта – и вышло то, что могло и должно было выйти.
Наша точка зрения, однако, другая. Нас предание об Оресте-матереубийце интересует не как предание и не как сюжет трагедии или оперы, а исключительно как
Само собою понятно, что, говоря о происхождении и развитии идеи оправдания, мы должны перенестись в те времена, когда вообще зарождались и развивались нравственные идеи, т. е. в античность; но, быть может, покажется странным, что автор, собираясь проследить происхождение и развитие нравственной идеи, обращается не к философам-моралистам, а к мифологии, что он берет ее не в отвлеченном виде, а в оболочке ее мифа-носителя. Чтобы выяснить это, необходимо сказать несколько слов о том, что такое эта античная, т. е. греческая, мифология и как ее следует понимать.
Греческая 'мифология', как ее обыкновенно называют, т. е. повествовательная часть греческой религии, представляет удивительное, единственное в своем роде явление; плохо о ней судят те, которые видят в ней нечто единое, установившееся, недвижное. В ней все живет, все движется, все растет, расцветает и вянет; от величавых концепций Эсхила до изящных арабесок Овидия очень далеко, едва ли не дальше, чем от Овидия до опереточной мифологии Оффенбаха. Был у древних народов красивый обычай, перешедший позднее и к христианским, – посвящать трофеи своих побед над врагами в храм своего родного божества, так что этот храм давал в вещественных свидетельствах внешнюю историю своего народа. Но кроме этих каменных храмов был у них и храм незримый, нерукотворный, в который они посвящали трофеи не внешних, а внутренних побед, живые свидетельства своего нравственного и умственного прогресса; этим храмом был их родная мифология. Миф – естественная, необходимая форма, в которую облекалась идея, не находившая еще для выражения самой себя готового отвлеченного языка; всякое изменение в миросозерцании имело последствием органическое изменение мифов; кто сумел бы представить нам греческую мифологию в ее историческом развитии, тот дал бы этим самым – в иносказательной форме – историю эволюции греческой народной души. В нижеследующем сделан опыт такого развития на одном из многочисленных мифов греческой религии – на мифе об Оресте-матереубийце. Правда, работа, которую я имею в виду, должна быть исследованием, исследованием филологическим; здесь же дано, для удобства читателей-нефилологов, не исследование, а повествование. Исследователь от известного переходит к менее известному, руководясь в нашей области данными этимологии, истории литературы и культуры, сравнительной мифологии; повествователь переходит от более раннего к более позднему, пользуясь