Ванька Грамотин хмыкнул:
— Ране в Астрахани вино — деньга ведро, пей, покуда рука ковш держит.
— Верно, Попович...
К ночи спьяну языки развязались. Разве что Федька Андропов трезв. Трактирщик мало пил, больше слушал. Грамотин вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Как из Москвы отошли, государь в расстройстве каждодневном, утро с водки пейсиховой начинает.
Юрьев луковицу отгрыз с хрустом, прожевал:
— Как не быть в расстройстве, Москва по носу щёлкнула, а от Молоцкого весть неприятная: Коломна ворота закрыла. Ко всему, сказывают, колымчанам в подмогу Пожарский идёт.
— Не идёт, готовится. Пожарский Хмелевского поучил, тот надолго запомнил, — снова вставил Грамотин.
Молчанов сопел, обгладывая поросячью ногу. Потом долго стучал костью по столешнице, выбивая мозги. Дьяки прекратили разговор, смотрели.
Федька Андропов заметил:
— Понапрасну стараешься: кабы горячие — враз выскочат, а холодные — только стол побьёшь.
Отложил кость Молчанов, покосился на трактирщика и дьяков:
— Кабы только Москва и Коломна! Ляхи не надёжны, избави бог покинут государя.
— Они в Московию явились наживы ради и, может, давнёхонько от Димитрия отошли бы, да за рокош многим панам вельможным Жигмунд простил, — согласился Юрьев.
— Без ляхов нам не обойтись.
— Истинно, Попович, — кивнул Молчанов.
Андропову сделалось страшно: речи-то какие ведут! За них с палачом познаёшься. Поднялся, намереваясь уйти, но стольник его за рукав схватил:
— Не пяться раком, аль испугался? Так кто донос настрочит, они? — ткнул пальцем в дьяков. — Я, ты? Нет, все мы одной верёвкой повязаны. — И повёл по горнице мутным, тяжёлым взглядом. — Князь Гагарин и кое-кто к Шуйскому воротились, нам же в Москву без царя Димитрия дорога заказана. Не помилует Васька-шубник ни меня, ни вас, а тем паче князя Григория Шаховского. Посему, чему быть, того не миновать. — Подставил чашу: — Наливай, Фёдор!
Звёздная майская ночь, тихая, тёплая. На подворье князя Пожарского, у закрытых на запор глухих ворот, топчется караульный мужик. Тут же на молодой траве разлеглись чуткие псы, сторожат княжью усадьбу, а за высоким бревенчатым забором спит Москва.
Положив на плечо суковатую палку, караульный чешет затылок, гадает, отчего не спится князю. Уселся на сосновых ступеньках, едва месяц засветился, и, звона, к полуночи добирается, а он на покой не собирается. На месте князя мужик давно бы почивал на мягком ложе, в палате, с сытым желудком. Тут же сторожи, а в пузе урчит от холода, перебирает пустые кишки, и темень в глазах...
Откуда знать мужику, о чём мысли Пожарского. А думает он о том, что Молоцкий хоть и не взял Коломну, но дорогу московскую оседлал. Совсем голодно станет на Москве. Вчера боярская Дума приговорила ему, князю Пожарскому, обезопасить путь хлебным обозам, очистить дорогу от воровских застав.
Ныне не шумят торговые ряды на Красной площади и не снуёт говорливый люд, а там, где прежде торг горячими пирогами и сбитнем вели, откуда за версту ноздри щекотал сдобный дух, теперь вольно гулял ветер. Пусто и в Охотном ряду, редко где висели сомнительные бараньи и кроликовые тушки, скорее напоминавшие собачатину и ободранных кошек.
Пожарский Молоцкого не страшится. Со стрелецким полком и конными дворянами он отбросит тушинцев от Коломны и рассеет их заставы на дорогах, но стоит ему вернуться в Москву, как новые воровские ватаги станут совершать набеги на обозы. Князь Дмитрий Михайлович понимал, положение в Москве изменится только с разгромом самозванца. Но на Думе Пожарский об этом не сказал: ну как Шуйский и бояре подумают, что он испугался тушинцев.
И ещё мысли у него о том, что неудача Лжедимитрия в сражении за Москву остудит тушинцев и нового наступления теперь ожидать можно, разве когда Сапега и Лисовский возьмут лавру и замирят Замосковье.
Нелёгкое испытание выпало на Троице-Сергиеву лавру, подоспел бы Скопин-Шуйский... А из Астрахани от Шереметева весть добрая: вскорости князь к Москве двинется. Пожалуй, к осени надо ожидать астраханцев. Только бы не случилось лиха на Москве, голодный народ на бунт подбить немудрено...
И не о Шуйском печётся князь Дмитрий. Никудышный из Василия царь, но ещё хуже будет, ежели самозванец с ляхами и иными ворами в Москву вступят. Много, ох как много за то с Руси Речь Посполитая запросит, и Лжедимитрий требования Жигмунда исполнит. Пользуясь смутой, иноземцы рвут Русь: свей отхватили добрый кусок корельской земли, ляхи на Смоленский край и порубежье зарятся...
Вот уже шесть лет не утихает смута. «Отчего неустройство на Руси, кто повинен? — задаёт сам себе вопрос Пожарский. — Холопы ли, бояре, какие изменой против Годуновых промышляли, а теперь на Шуйского замахнулись?»
И нет у князя Дмитрия ответа на этот вопрос, сколько ни думал. Эвона, князь Шаховской будто с заговора на Шуйского начал, Путивль поднял, а обернулось целой крестьянской войной против бояр и дворян.
Прокричали редкие петухи, в голодный год уцелевшие разве что по боярским подворьям. К Пожарскому подошёл пёс, положил голову хозяину на колени.
— Что, Серый, ласки захотел? — Князь погладил собаку. Всякая тварь да хвалит Господа. А человек? Ответь, Серый!
Поднялся, окликнул караульного:
— Гляди, Ефим, в оба: на Москве тати гуляют, — и направился в хоромы.
Вёрст за сто от Киева, вниз по правобережью, — земли черкасских и Каневских казаков. Край беспокойный, вольнолюбивый. По курганам — сторожевые вышки, посты-пикеты, просмолённые сигнальные шары — огненные маяки — ночами оповещали о набеге неприятеля, и курени готовы были по первой тревоге выбросить не одну тысячу лихих всадников.
Черкасцы и каневцы за королём Речи Посполитой, но не раз рубились казаки с ляхами, отстаивая свою свободу и веру православную от латинян. А когда из Дикой степи шла орда набегом на Русь либо Речь Посполитую, наперерез, стремясь перекрыть дорогу крымчакам, мчались казаки.
В одном из каневских куреней, расставшись с Андрейкой, нашёл пристанище Тимоша.
В смутные лета захирели сторожевые заокские городки и засеки, какие стрельцы к самозванцу подались, иные в Рязань либо в Москву потянулись. Ослабли заслоны, некогда прикрывавшие Русь от крымчаков. А между заокскими городками и Крымом — половецкие неспокойные степи, дикие, на первый взгляд безлюдные, поросшие по весне и в начале лета высокими, сочными травами. Но степи