«...Изреки слово к сынам народа твоего... если я на какую-либо землю наведу меч, и народ той земли возьмёт из среды себя человека и поставит у себя стражем... И он, увидев меч, идущий на землю, затрубит в трубу и предостережёт народ...»
Пробудился келарь. Встал, не чувствуя холода, засветил лампаду, опустился на колени:
— Боже, к чему слова пророка Иезекииля ко мне, грешному?
Утром вызвал его митрополит Филарет. Пока Авраамий шёл в Кремль, всё гадал, зачем он понадобился митрополиту.
С виду неказист келарь, коренаст, сед, бородка жидкая, но из-под кустистых бровей на мир смотрели мудрые глаза.
Когда Сапега и Лисовский подступили к лавре, Авраамий был в Москве. Не единожды бил он челом Шуйскому, просил послать стрельцов в подмогу осаждённым, плакался, читал слёзные послания архимандрита Иоасафа думным боярам, искал у них поддержки...
В монастырской церкви шла утренняя служба. Послушник провёл Палицына в Филаретову келью. Горела лампада перед образами, на налое лежало Евангелие в кожаном переплёте. Бесшумно вошёл Филарет. На нём простая льняная ряса, нагрудный крест.
Авраамий сказал:
— Благослови, владыка.
Склонил голову, смиренно ожидая, о чём митрополит речь поведёт.
— Позвал я тебя, келарь, ибо во гневе патриарх. Стало известно ему о твоём сношении с гетманом Сапегою. Живя в тушинской неволе, слышал о том же я от самого гетмана. Чем оправдаешься?
Поднял голову Авраамий:
— Владыка, как на духу, не утаю. Воистину, присылал мне Сапега письмо, прельщал саном архимандрита, коли склоню яз братию монастырскую впустить ляхов и литву в лавру. Видит бог, яз гетману ответил, что сан архимандрита от вора не приемлю и с гетманом в сговор не вступал.
— Ты успокоил меня, Авраамий. Ныне возвращайся в лавру, а я передам слова твои патриарху. Взывай народ на недругов, какие унию нам несут и земли наши взять на себя хотят...
Вёрст за двадцать от Троице-Сергиевой лавры перестрели Авраамия лихие мужики, монашеский сан презрели, забрали коня, ко всему взашей дали.
Время полуденное, оставшийся путь келарь проделал пешком. К ночи едва до Клементьева доплёлся. Заночевал в избе кузнеца. Артамошка Авраамия накормил, на лавке постелил. А пока монах умащивался, рассказал о своей жизни горькой. Ничего не утаил...
Пробудился Акинфиев, когда в волоковом оконце, затянутом бычьим пузырём, засерело. Свесил с полатей голову, всмотрелся. Келаря в избе уже не было.
Едва Жолкевский переправился через Днепр, как стало известно: в Можайске тридцатитысячное московское войско. К Шуйскому привели полки воеводы Елецкий и Валуев, пришли и шведы.
Князю Дмитрию Ивановичу немедля бы на Смоленск выступить, ан нет. На совете Шуйский велел Елецкому и Валуеву выдвинуться к Царёву Займищу и, укрепив острог, выжидать неприятеля, а сам с главными силами остался в Можайске. Обрадовался коронный гетман и, когда Гонсевский предложил отойти за Днепр, ответил:
— Воевода Шуйский, того не ведая, предоставил нам свободу действий.
И повёл хоругви на Волоколамск, где собралось до шести тысяч тушинской шлихты со своими гетманами и гетманчиками, ротмистрами и хорунжими, намеревавшимися идти к Сигизмунду. Узнав о том, что к ним направляется коронный, обрадовались. Паны вельможные Зборовский и Мазовецкий, Браницкий и Замойский, Кривицкий и другие со своими сотнями, ротами выступили навстречу Жолкевскому...
Теперь, когда под рукой коронного состояло десять тысяч конных и пеших шляхтичей и казаков, Станислав Жолкевский стремительно ринулся к Царёву Займищу...
Пятница.
Через две недели после Светлой седмицы собрал государь Думу. Он сидел на троне как подбитая птица — опустив руки, с поникшей головой.
Ниже трона восседал патриарх в белой митре и одеждах, шитых золотой и серебряной нитью. Из-под седой бороды на грудь спускается крест и панагия. Руки Гермогена лежат на единороге посоха.
Задумчив взгляд патриарха. На Думе речь важная, как государство замирить... Какие бояре отмалчиваются, иные друг друга норовят перекричать, но никто совета дельного не подал. Дай каким ему быть? Новое ополчение созывать — откуда люд брать. С запада на юг не жди подмоги: в тех землях либо ляхи с литвой, либо воры. На востоке тоже неспокойно...
Какие бояре с недоброй усмешкой на Шуйского глядят, иные глаза в сторону отводят, вона, как боярин Нафанаил, по прозвищу Сарана. Гермоген самолично слышал, как он говорил: надобно-де Смоленск Жигмунду отдать, а за то мир у Речи Посполитой получить. Сыскиваются и такие, что королевича в Москву впустить готовы... Ляпунов Рязань замутил... Отписал патриарх рязанским дворянам и епископу, увещевал, стыдил, но та грамота без ответа...
Долго говорили на Думе, и всё попусту. Отмолчался и Василий. Решили дождаться, какую весть Дмитрий Иванович Шуйский подаст, да отписать ему, чтоб поспешал к Смоленску.
С Думы Иван Никитич Романов воротился с волнением на душе. Бывает такое: будто ничего и не случилось, а тревога подтачивала. Романов водочки выпил, заел студнем из петуха, надумал уснуть — авось переспит, — ан нет, волнение не покидает. Тогда боярин принялся выискивать причину, какая породила тревогу. Весь день до самого утра перебрал в памяти. Нет, будто бы ничего особенного не произошло, разве вот заезжал до Думы к Голицыну, но не успел порог переступить, как княгиня перестрела, поплакалась о здоровье Василия Васильевича и, сказав, что князь спит, выпроводила гостя.
Иван Никитич в болезнь Голицына не слишком верил, однако и на Думе князь Василий Васильевич отсутствовал.
А может, тревога у Ивана Никитича от государева взгляда? Когда Думу боярин Романов покидал, Шуйский посмотрел на него долгим взглядом. Хорошо знавший коварство Шуйского, Иван Никитич даже поёжился: «Ох, неспроста поглянул Василий».
Но страхи Романова были напрасны. Шуйский думал в этот момент вовсе не о Романове. У Василия одна дума: осилил бы Дмитрий коронного и заставил Сигизмунда отойти за рубеж. Когда это случится, он пошлёт Елецкого и Валуева на рязанцев, дабы привести их к покорности, а Дмитрия направит к Калуге, где собрались к самозванцу казаки, татары князя Урусова и с ними Сапега.
— Вишь, — говорил Шуйский, — не убрался к королю, вкруг Москвы рыщет.
Отсидев Думу и отпустив бояр, он воротился на царскую половину дворца, сбросил шубу и, сняв голубого песца шапку, остался в однорядке (кафтане без ворота) и, пригладив пятерней редкие волосы, велел