И тот действительно пришел. Очень поздно, и один. Какое-то время стоял у дверей, пока не поддался наконец на уговоры Уиллема и не вошел.
Сперва Уиллем не давил на него, просто болтал ни о чем, хотя быстро заметил, что у них мало общего, мало общих знакомых. Они жили в двухстах метрах друг от друга, но с тем же успехом могли жить в разных мирах. Так что они израсходовали все сплетни, какие могли, а потом замолчали.
На миг Уиллем позволил воцариться тишине, наблюдал, как Уилсон ерзает. Тот, понял Уиллем довольно быстро, сам не понимал до конца, зачем пришел. И если Уиллем будет неосторожен, он попытается уйти.
«Небольшой толчок, – подумал Уиллем. – Всего один».
– Помнишь нашу игру… – начал он.
– Карание, – сказал Уилсон. – Мы назвали ее Карание. Но это было очень давно. Мы были всего лишь детьми.
– Помнишь, что мы делали в этой игре? – спросил Уиллем. – В смысле, кроме моего пальца?
Секунду Уилсон не отвечал, а потом медленно, стараясь не смотреть на руку Уиллема, произнес:
– Я не уверен, что хочу об этом говорить.
– Да брось, – сказал Уиллем. – У нас больше ничего общего нет. Это было так давно. Что тут плохого?
Но плохое было, и очень много, как отлично знал сам Уиллем. И как скоро узнает Уилсон. Потому что, в отличие от Уилсона, Уиллем не собирался останавливаться на пальце. Нет, с пальца Уиллем только начнет.
Уилсон не пошел на Карание добровольно. Но в итоге согласился на него. Минуло немало времени, пока кто-то, кроме Уиллема, узнал, что с ним случилось.
Павшие кони
Я уверен, что в моей семье никто не выжил. Я уверен, что они сгорели, что их лица почернели и пошли волдырями, как мое. Только в их случае они не спаслись, а погибли. Ты не из них, это невозможно, иначе от тебя остался бы только труп. Почему ты притворяешься и чего надеешься этим добиться – вот что меня интересует.
Теперь твоя очередь выслушать меня, выслушать мои доказательства, хотя я знаю, что тебя не убедить. Представь: однажды ты идешь по сельской местности и видишь загон. В нем, в пыли, неподвижно лежат четыре коня. Все четыре покоятся на боку, вытянувшись, никто не стоит на ногах. Насколько ты видишь, они не дышат и не двигаются. По всей видимости, они мертвы. И все же на краю загона, метрах в двадцати от них, человек наполняет лохань водой. Кони живы, а видимость обманчива? Или человек еще не обернулся и не увидел, что они умерли? Или он слишком потрясен увиденным, не знает, что делать, а потому действует, будто ничего не произошло?
Если ты отвернешься и торопливо уйдешь, пока не случилось что-то определенное, кем для тебя будут кони? Они будут одновременно живыми и мертвыми, а значит, не вполне живыми и не вполне мертвыми.
А кем, в свою очередь, будешь с этим парадоксальным знанием ты?
Я не считаю себя особенным – исключительно заурядным. Я получил диплом в третьеразрядном университете городка, где вырос. По успеваемости был середнячком, в классе не выделялся, был в безопасности. Нашел сносную работу в том же городе. Встретил женщину, женился, завел с ней детей – трех или, возможно, четырех, по этому вопросу есть сомнения, – а потом мы постепенно и тихо разлюбили друг друга.
Потом была промышленная травма, так называемый несчастный случай. Я остался с проломленным черепом, сознание ненадолго помрачилось. Очнулся в незнакомом месте привязанным к койке. Мне казалось – в этом я тоже готов признаться – какое-то время казалось, – по крайней мере, несколько часов, а то и дней, – что я вовсе не в больнице, а в лечебнице для душевнобольных.
Но моя жена, преданная и неотлучная, постепенно представила мои обстоятельства в ином свете. Мои конечности, настаивала она, связаны просто потому, что я был в бреду. Теперь, когда я пришел в себя, их снимут. Не сейчас, но скоро. Беспокоиться не о чем. Надо только успокоиться. Скоро все вернется на круги своя.
В каком-то смысле, наверное, все вернулось. По крайней мере попытка была. После несчастного случая я получил от работодателя небольшую компенсацию, и меня отправили на пенсию. Такая была на тот момент ситуация: я, моя жена, дети в начале жаркого и душного лета втиснуты вместе в один дом, из которого некуда деться.
Я каждый день просыпался и понимал, что дом отличается от того, каким был вчера. Дверь не на своем месте, окно растянулось на несколько дюймов длиннее, чем когда я ложился спать прошлым вечером, и выключатель, не сомневался я, сдвинулся на полдюйма вправо. Всегда какая-то мелочь, почти ничего, только чтобы я обратил внимание.
Поначалу я пытался указывать на эти перемены жене. Сперва ее озадачивали мои слова, потом она стала уклончива в ответах. Какое-то время я даже верил, что виновата она: возможно, нашла какой-то мастерский способ быстро менять и обновлять дом. Но другая часть меня была уверена – практически уверена, – что это невозможно. А со временем в уклончивости жены стала ощущаться некая настороженность, даже страх. Так я убедился, что не она меняет дом, просто ее разум ежедневно адаптируется к переменчивому миру и считает его прежним. Она буквально не видела ту разницу, которую видел я.
Точно так же она не замечала, что иногда у нас было трое детей, а иногда – четверо. Нет, она видела только троих. Или, возможно, четырех. Если честно, я и сам не помню, скольких она видела. Но суть в том, что, пока мы там жили, иногда детей было трое, а иногда – четверо. Но это зависело от самих парадоксов дома. Я не знал, сколько у нас детей, пока не начинал обходить комнаты. Иногда комната в конце коридора была узкой и с одной кроватью, иногда за ночь разрасталась и туда вмещалось две. Я считал кровати каждое утро, иногда их было три, а иногда четыре. Отсюда я делал вывод, сколько у меня детей, и полагал, что так надежнее, чем считать их самих. Я никогда не знал, насколько я многодетный отец, пока не пересчитывал кровати.
Я не мог обсуждать это с женой. Когда я пытался предъявить ей доказательства, она думала, что я шучу. Однако вскоре решила, что все дело в проблемах с душевным здоровьем, и настаивала, чтобы я обратился за помощью; под ее давлением я так и сделал. Без толку. Единственное, в чем меня убедило лечение, – что кое-что нельзя говорить даже своей