теперь эти банки девать? — показывает он на разряженные огнетушители, выстроившиеся в шеренгу в кабинете.
Соломон Борисович поднимается с дивана.
— Сколько вы разрядили?
Он начинает пальцем считать.
— Да кто их знает, штук двенадцать…
— Двенадцать штук? Двенадцать штук? Нет, в самом деле? — вертится сердитый Соломон Борисович во все стороны. Он протягивает ко мне обе руки:
— Это же безобразие, разве это куда-нибудь годится! Это же… Двенадцать на такой маленький пожар. Ты им скажи, разве можно так делать? Где я могу набрать столько огнетушителей, разве это дешевая вещь?
Коммунары притихли и виновато поглядывают на шеренгу огнетушителей.
— Нет, в самом деле… — даже раскраснелся Соломон Борисович.
Я серьезно говорю коммунарам:
— Слышите? Больше одного огнетушителя в случае пожара не тратить.
Коммунары хохочут:
— Есть! Соломон Борисович, пропал ваш стадион… Сегодня разве потушили бы одним?..
— Как ты сказал! Как ты сказал! — пораженный, обращается ко мне Соломон Борисович.
— Я исполнил твою просьбу…
— Разве я говорил — один? Я же не сказал один. Надо с расчетом делать…
После этого Соломон Борисович стал бояться всякого крика, всякого бега по коммуне. Только с приходом весны он несколько успокоился и стал смотреть веселее на мир.
Принимал Соломон Борисович разные противопожарные меры. Ему сказали:
— Полагается в цехе держать бочки с водой и швабры при них.
Соломон Борисович выпросил у заведующего хозяйством несколько старых бочек и действительно налил их водой. Это ничего не стоило. Но швабры оказались дорогой вещью, и Соломон Борисович втихомолку заменил их палками, на концы которых были привязаны пучки рогожи. Когда приехал пожарный инспектор, Соломон Борисович с гордостью повел его к кадушкам, но здесь он был незаслуженно посрамлен.
— И швабры есть, как же, — говорит он пожарному инспектору.
Он с гордым видом вынимает палку из бочки и видит, что на конце ее нет ничего, торчат одни хвостики рогожные.
Когда уехал пожарный инспектор, Соломон Борисович произвел расследование, и оказалось: бабы- мазальницы, которым поручил Соломон Борисович что-то выбелить в системе своих цехов, отрезали рогожные пучки от пожарных приспособлений и обратили их в щетки.
— Разве это люди? — сказал Соломон Борисович. — Это звери, это некультурные звери.
Много страдал Соломон Борисович от пожарной безопасности, и, наверное, его сердце не выдержало бы всех волнений, если бы не коммунары. Коммунары не позволяли Соломону Борисовичу сосредоточиваться…
[часть текста отсутствует]
— Вы посмотрите, что утром делается! Не успели окончить завтрак, а некоторые даже и не завтракают, а бегом в литейную. Каждый захватывает себе масленки и ударники, а кто придет позже, тому уже ничего не остается, жди утренней отливки, пока она остынет.
— Соломону Борисовичу жалко истратить тысячу рублей на новые опоки, а сколько он тратит на доставку глины из Киева? Сколько стоит вагон глины? А формовочный песок возле самой коммуны, сколько хочешь, и сушить формовку не надо, не то, что эта глина.
Соломон Борисович обещал, оправдывался, снова обещал, придумывал разные причины, говорил, что нет железа, что опоки будут тяжелые, что коммунары их не поднимут.
— Поднимем, вы сделайте…
На одном собрании он, наконец, взмолился?
— Что вы мне покоя не даете с этой глиной? Что, я сам не понимаю, что ли? Опоки будут скоро сделаны.
— Когда? Срок? — шумят в зале.
Через две недели…
Редько с места:
— Значит, будут сделаны к первому февраля?
— Я говорю, через две недели, значит — к двадцать пятому января.
— Значит, к первому февраля будут обязательно?
— Да, к двадцать пятому января обязательно, — гордо и неприязненно говорит Соломон Борисович.
Он становится в позу, протягивает руку вперед и торжественно произносит:
— К двадцать пятому января — ручаюсь моим словом.
В зале припадок смеха. Хохочет даже председатель.
Соломон Борисович краснеет, надувается, плюется, размахивает руками. Он уже на середине зала:
— Вы меня оскорбляете. Вы имеет право оскорблять меня, старика? Вы? Мальчишки?
Хохот стихает, но вежливый румяный и веселый Клюшнев говорит негромко:
— Никто вас не хочет оскорблять. Но я перед всем собранием утверждаю: вы говорите, что новые опоки будут готовы к двадцать пятому января, а я утверждаю, что они не будут готовы и к двадцать пятому февраля.
В собрании тишина внимания: что ответит Соломон Борисович? Но он молча поворачивается и уходит. Все смущены. Кто-то говорит Клюшневу:
— Ты все-таки чересчур. Разве так можно с человеком? Он ручается словом.
Клюшнев спокойно:
— И я ручаюсь словом. Если я окажусь неправ, выгоните меня из коммуны.
В первых числах февраля на мой стол оперся локтями Синенький, поставил щеки на собственные кулачки, долго молча наблюдает, чем я занимаюсь, и, наконец, осторожно пищит:
— Сегодня ж шестое февраля?
— Да, шестое.
— А новых опок еще не сделали…
Я улыбаюсь и смотрю на него.
— Не сделали.
— Значит, Клюшнев Вася правильно говорил…
— Выходит, так.
Синенький срывается с места и вылетает. Только в дверях он оборачивается и делает мне глазки:
— А Соломон Борисович, значит, не сдержал слова…
Но Синенький произвел эту рекогносцировку неофициально. Ни в общем собрании, ни в совете командиров не вспоминают о состязании Соломона Борисовича и Клюшнева. Соломон Борисович недолго обижается. Он оживлен и энергичен и первого марта с торжеством говорит общему собранию:
— Ваше желание, коммунары, выполнено: сегодня готовы новые опоки, и мы переходим на формовку в песке…
Коммунары шумно аплодируют Соломону Борисовичу Я ищу в зале Клюшнева. Он прячется от меня и за чьей-то головой и хохочет, хохочет. Перед ним стоит Синенький и быстро бьет ладонью о ладонь, широко отставив пальцы. Смотрю — и многие коммунары заливаются, но так, чтобы не видел Соломон Борисович.
А Соломон Борисович высоко поднял руку и говорил звонко:
— Видите, что нужно и что можно сделать для производства, я всегда сделаю.
В зале взрыв аплодисментов и уже откровенный взрыв смеха. Смеется и Соломон Борисович.