Одни говорили, что это была месть демона. Другие – что такова воля богов. Третьи кивали на нелепое стечение обстоятельств. Но Кэннё знал доподлинно: монастырь сжег его сын, не желая, чтобы грозные укрепления достались врагу.
В сыне всё-таки было много от отца.
– О будда Амида! Если в моей стране после обретения мною состояния будды останется место для ада, царств голодных духов и животных, пусть я не достигну высшего просветления!
Эпоха Тэнсё, думал монах, оглядевшись вокруг. Девятый год эпохи. Девиз правления: «Небесная справедливость». Какая тонкая ирония! Куда честней иное название: Сэнгоку Дзидай, «Эпоха воюющих провинций».
Если коротко, резня.
Он прислушался. Под соснами, в отдалении, чтобы не мешать Кэннё предаваться размышлениям, но и не так далеко, чтобы звук не смог долететь до настоятеля, звучала музыка. Два трехструнных, обтянутых кошачьей кожей сямисэна и бамбуковая флейта-сякухати. Кэннё неизменно возил за собой трех слепцов, требуя, чтобы они играли, когда он уединяется – насколько уединение вообще было возможно для погрязшего в заботах настоятеля воинственного Хонган-дзи. Случалось, он подзывал их, веля сесть за спиной, или гнал прочь, но даже в этом случае музыканты находились поблизости. Знали: господин скоро позовёт их опять. Без музыки Кэннё выгорел бы изнутри, но вот уже больше года и музыка не помогала.
– Если в моей стране после обретения мною состояния будды останется место для ада…
Место для ада оставалось всегда.
Эпоха воюющих провинций? Ха! Что там провинции! Школы буддизма воевали ничуть не реже. Это над кузнечиком следует трепетать и сворачивать с дорожки в кусты, чтобы ни в коем случае не раздавить насекомое. В случае же конфликта людей и идей не грех прибегнуть и к мечу, и к злому слову. Школа Чистой Земли – западного рая будды Амиды – утверждала, что спасётся тот, кто днём и ночью славит милосердного Амиду. Истинная Школа Чистой Земли, к которой принадлежал Кэннё, одобряла регулярное восхваление будды, но отдавала предпочтение доверию и душевному устремлению, без которых слова – пустое сотрясение воздуха. Просто Школа криком кричала, наставляя всех и каждого: добрые дела – путь в рай. Истинная Школа возражала: добрые дела? Кто из нас, грешников, отличит добро от зла? Была бы вера крепка, тогда и деяния станут чище первого снега.
Вера, думал монах. Добрые дела. Восхваление будды. Стремление души. Как верить, если вороны каркают над руинами? Что делать, если кругом ад? Куда стремиться, если надежда утрачена? Играйте, слепцы! Я слеп больше вашего. Дыши, флейта. Всякое дыхание рано или поздно оборвется. Плачьте, сямисэны. Нет для нас Чистой Земли – ни при жизни, ни после смерти.
– Если в момент смерти сознание человека не будет колебаться, он обретет рождение в Стране Высшей Радости…
Кэннё обнажил меч.
Короткий, длиной в локоть, меч был его величайшей драгоценностью, дороже всего, что принадлежало настоятелю. Плоский, без ребра жесткости, узорчатый по лезвию клинок выковал прославленный оружейник Сэндзи Мурамаса из провинции Исэ – тот, чьи мечи не могли вернуться в ножны, не пролив чью-то кровь. Все от мала до велика знали историю о заочном споре Мурамасы с давно почившим соперником – Окадзаки Масамунэ, величайшим кузнецом прошлого, ушедшим из жизни более пяти веков назад. Ревнуя к славе мертвеца, Мурамаса воткнул в ручей два меча, свой и работы конкурента. Дальнейшее превратилось в легенду: бег воды, мечи торчат из илистого дна, и осенние листья, плывя по течению, в страхе огибают лезвие Масамунэ – или гибнут, распавшись надвое, после встречи с лезвием Мурамасы.
Для монаха итог спора был очевиден. Да, милосердие – алмазная добродетель. Но уцелевшие листья опасны. Они способны вернуться с армией себе подобных. Умирая под шевелящейся грудой листвы, ты пожалеешь, что пренебрег одним-единственным жалким листом.
– Ты победил, демон. Будь проклят – и прощай.
Кэннё распахнул одежды. Повернул голову, собираясь подозвать телохранителя. Вспороть себе живот, уходя с достоинством – полдела. Важно, чтобы человек, которому ты доверяешь, одним ударом отсек тебе голову, избавив от мучений. Любой из телохранителей мог отсечь голову одним ударом, любому Кэннё доверял, как самому себе, и сейчас он колебался, не зная, кого выбрать.
Ветер коснулся бритой макушки. Взъерошил волосы, которых не было. С остротой чувств, казалось, давно утраченной, Кэннё ощутил этот ветер, ласковый как ладонь матери. Ясней ясного он вспомнил себя – ребёнка, чьи кудри не знали бритвы, а плечи не согнуло бремя власти. Неземное спокойствие снизошло на монаха. Я умираю, понял он. Мне не нужно для этого вспарывать себе живот. Не нужно просить телохранителя взмахнуть мечом. Да, я умираю, и мне даровано чудо.
Вот он, будда Амида. Я вижу его.
Он пришел забрать меня в рай.
Небо горело над монахом. Качаясь на волнах закатного огня, над горой висел гигантский лотос. Расположенные в два ряда лепестки загибались вверх и вниз. Под ветром они шевелились, словно щупальца медузы в морской воде. На лотосе восседал милосердный Амида, сложив руки для медитации. Тело будды было красней рубина, лишь макушка светилась белизной горной вершины, да сердце пульсировало ярко-синим сгустком между ребрами. Лишенная украшений, подобно рясе скромного инока, одежда цвета солнца развевалась на ветру, но сам Амида оставался недвижим. Чаша для подаяния, полная эликсира бессмертия, висела над ладонями будды. Ни капли не проливалось из неё при самом быстром движении лотоса.
Рот Амиды приоткрылся, символизируя постоянство наставлений. Кэннё прислушался, но до него не донеслось ни звука. Лишь музыка усилилась, заполняя пространство и останавливая время.
– Славься, будда Амида! – хотел воскликнуть монах.
И не смог.
«В предсмертный час, если помнишь о будде, то удостоишься пришествия. И когда будда воссядет на лотосовом престоле, то развеет слепоту твоей памяти. Так не надо же сомневаться в предначертанном возрождении!»
Забыв, что держит меч, Кэннё протянул к будде левую свободную руку – и порезался. Гроздью спелых ягод кровь упала на траву. Кэннё не заметил этого, не почувствовал боли, потому что во взгляде Амиды мелькнула боль стократ сильнейшая, какую не узнать смертным.
Она была как молния, эта боль.
– Три тысячи, – сказал Амида.
Голос его был подобен грому, но гром этот звучал лишь в сердце беглого настоятеля. Вряд ли кто-нибудь в мире, кроме Кэннё, слышал речь милосердного.
– Двадцать тысяч. Двенадцать тысяч.
На глазах будды блестели слезы. Сямисэны и флейта превращали сказанное им в декламирование священных сутр под плач струн и рыдание бамбука. Кэннё судорожно вспоминал, в каких сутрах говорится об этих тысячах. Три, двадцать, двенадцать? Три