И вдруг он увидел маленького полкового трубача и — Котовского.
Кирюшка подбежал, гордый:
— Это у нас пожар, у нас!
Но командир не узнал «котовца». Он обернулся:
— Дай тревогу!
Сигналист поднял трубу. Пронзительные звуки покрыли все: треск пожара, шум толпы, плач Акулины…
И сразу же сбежались котовцы. И сразу же они привычно, молча строились колоннами повзводно. Старшины негромко командовали:
— Становись! Равняйсь! Смирно!
Изба догорала. Над лесом встало другое зарево — занимался день.
Комбриг прошелся вдоль рядов:
— Т-т-товарищи бойцы, командиры и политработники! К-к-короче говоря, если мы все, всем квартирующим здесь полком, возьмемся за работу, то мы, я думаю, поставим к вечеру п-п-погоревшему селянину новый дом. А?
— Надо! — зашумели бойцы.
Аким с подпаленной бородой лежал на земле. Котовский, отмахиваясь от едкого дыма, подошел к нему:
— Товарищ, можешь показать на бумаге, какая твоя изба была?
— Была?.. — Аким поднял голову, бессмысленно посмотрел на Котовского. — На бумаге не могу, я так скажу… — Он вскочил: — Здесь от такочки были сенцы… туточки крылечко… ось так чистая по-половина… — Он заплакал и стал бородой вытирать глаза. — Я ж сам ее срубил… по бревнышку… по колышку!..
Котовский поднялся на бугор:
— По-олк, слушать мою команду! Вечером выступаем! А сейчас — за работу! Топоры и пилы — у командира саперного взвода! Гвозди получите в обозе. Там же пакля. Разойдись!
3Аким не понимал, что такое творится. Один взвод расчищал остатки сгоревшего дома. Другие ушли в лес. Там в утренней тишине застучали топоры, запели пилы. Часто, одна за одной, валились высокие сосны. Бойцы быстро обрубали ветки, обдирали кору и на полковых лошадях везли стволы к пожарищу. Здесь их подхватывали сотни рук и укладывали по всем правилам плотницкого искусства.
Комбриг, обтесывая жирный бок смолистого бревна, спрашивал у Акима:
— Так, что ли, старик? Окно-то здесь, что ли?
Старик, разинув рот, остолбенело смотрел на то, как с каждой минутой, точно в сказке, вырастал большой новый дом. К обеду уже поднялись высокие — о семнадцати стволах — стены. Одни котовцы ушли к полковым кухням — пришли другие, стали класть поперечные балки, стелить крышу, заделывать венцы… В стороне визжала пила-одноручка — там мастерились двери, оконные рамы, наличники…
Винтовки пирамидками ждали на лугу. Котовский поторапливал:
— Б-быстрей, товарищи! Д-дружней, товарищи!
К вечеру дом был готов. Народ повалил туда. Аким медленно поднялся по новым ступенькам. Они сладко скрипели. Он потрогал стены: может, он волшебный, этот в один день поставленный дом, и вот-вот развалится? Но дом стоял твердо, как все порядочные дома. Пускай окна без стекол, пол некрашеный, мебели никакой — это все дело наживное.
На лугу заиграла труба. Бойцы отряхивали с себя стружки, опилки, разбирали винтовки, строились. Аким и Акулина выскочили из нового дома, пробежали вдоль строя вперед, к командиру. Котовский уже сидел на серой своей лошадке. Полк ждал его команды.
— Батюшка! Родный мой, ласковый! — заплакала Акулина.
Она обняла и стала целовать запыленный сапог командира. Котовский сердито звякнул шпорой, отодвинулся:
— Что делаешь, г-гражданка? — Он погладил ее по растрепанной седой голове и протянул руку Акиму: — Живите! Когда-нибудь получше поставим… из мрамора… с колоннами… А пока…
Он привстал в стременах, обернулся:
— По-олк, слушай мою команду! Шагом…
Застучали копыта, загремели тачанки, заиграли голосистые баяны в головном взводе. Запевалы подхватили:
Все пушки, пушки грохотали,Трещал наш пулемет.Буржуи отступали,Мы двигались вперед.И котовцы ушли — гнать врагов, воевать за вольную Советскую Украину.
А дом — дом, конечно, остался. Он и сейчас там стоит — за околицей, на отлете, среди лугов и полей колхоза имени Котовского. Так что, выходит, не один Кирюшка — все в деревне стали котовцами. Впрочем, какой он вам Кирюшка — Кирилл Акимыч, председатель колхоза.
Михаил Шолохов
АЛЕШКИНО СЕРДЦЕ
Рис. И. Година
Два лета подряд засуха дочерна вылизывала мужицкие поля. Два лета подряд жестокий восточный ветер дул с киргизских степей, трепал порыжелые космы хлебов и сушил устремленные на высохшую степь глаза мужиков и скупые, колючие мужицкие слезы. Следом шагал голод. Алешка представлял себе его большущим безглазым человеком: идет он бездорожно, шарит руками по поселкам, хуторам, станицам, душит людей и вот-вот черствыми пальцами насмерть стиснет Алешкино сердце.
У Алешки большой обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью.
Уши Алешки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа — как сохлая вишневая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алешке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алешка пятый месяц. Алешка пухнет с голоду.
Ранним утром, когда цветущие сибирьки рассыпают у плетней медвяный и приторный запах, когда пчелы нетрезво качаются на их желтых цветках, а утро, сполоснутое росою, звенит прозрачной тишиной, Алешка, раскачиваясь от ветра, добрел до канавы стоная, долго перелазил через нее и сел возле плетня, припотевшего от росы. От радости сладко кружилась Алешкина голова, тосковало под ложечкой. Потому кружилась радостно голова, что рядом с Алешкиными голубыми и неподвижными ногами лежал еще теплый трупик жеребенка.
На сносях была соседская кобыла. Недоглядели хозяева, и на прогоне пузатую кобылу пырнул под живот крутыми рогами хуторской бугай, — скинула кобыла. Тепленький, парной от крови, лежит у плетня жеребенок; рядом Алешка сидит, упираясь в землю суставчатыми ладонями, и смеется, смеется…
Попробовал Алешка всего поднять, не под силу. Вернулся домой, взял нож. Пока дошел до плетня, а на том месте, где жеребенок лежал, собаки склубились, дерутся и тянут по пыльной земле розоватое мясо. Из Алешкиного перекошенного рта: «А-а-а…» Спотыкаясь, размахивая ножом, побежал на собак. Собрал в кучу все до последней тоненькой кишочки, половинами перетаскал домой.
К вечеру, объевшись волокнистого мяса, умерла Алешкина сестренка — младшая, черноглазая.
Мать на земляном полу долго лежала вниз лицом, потом встала, повернулась к Алешке, шевеля пепельными губами:
— Бери за ноги…
Взяли. Алешка — за ноги, мать — за курчавую головку, отнесли за сад в канаву, слегка прикидали землей.
На другой день соседский