— Вот и мне с вами тоже! — Я придвинул стул поближе, подался вперёд. — У нас с вами полная открытость! Я могу говорить на любую тему. А если бы я наговорил Кате столько всего, сколько вам? Да она бы влепила мне пощёчину и убежала, рыдая, и… И всё.
— Вполне возможно. И, тем не менее, ты не попробовал сказать ей всё это, чтобы прекратить отношения, в которых ты не заинтересован.
Я поперхнулся словами. Уставился на Аню. Вот стерва! Она ведь меня подловила. По-психологически так подловила!
— Я её не люблю, если вы об этом, — проворчал я, отводя взгляд. — Это другое.
— Какое? Расскажи. Мне кажется, это важно.
— Ну… Может, и важно. Вы же видите, какой я… А она — такая юная, чистая, нерастленная, трогательная. Вот смотрю на неё — и будто на душе легче становится. Только понимаешь при этом… Ну, знаете, как вот если руку обожжёшь. Сунешь под струю ледяной воды — хорошо. Но умом понимаешь, что боль никуда не уйдёт. Она лишь приглушается, пока вода льётся. И потом постепенно рука начинает неметь от холода — это новая боль. Достаёшь её, секундное облегчение, и — опять боль, но теперь от ожога.
Аня выждала паузу, кажется, чисто из вежливости. Ей не требовалось время подумать. Она взялась за меня, как за мальчишку, и принялась раскручивать, а что самое худшее — у неё получалось.
— Итак, в этой метафоре, как я поняла, Катя — вода, дающая облегчение. Я — это когда вы достаёте онемевшую руку из воды. Ненадолго становится легче, но скоро вернётся боль. Пожалуй, нам осталось выяснить: кто огонь? Что вас обожгло?
Вот опять мы как-то незаметно скатились на «вы». Плакал мой секс, Аня меня затащила на территорию профессионализма. Может, и выйдет толк, конечно… Хотя и вряд ли. Шесть сезонов нам потребовалось, чтобы понять: психология не может помочь Тони Сопрано. Сколько сезонов потребуется, чтобы понять: я тоже за пределами возможностей официальной науки?..
— Никто. — Помолчал, подумал. — Или я сам.
— Мне кажется, вам легче даются метафоры. Что если попробовать?
— Ну хорошо. Значит… Представьте электроплитку. Старую, хреновую, дышащую на ладан. И вот вы заходите с мороза в холодный дом. Включаете плитку, кладёте руки на конфорки. Сначала вас трясёт от холода. Это грёбаное железо холоднее пальцев! Но вот оно согревается. Медленно, будто издеваясь. Кажется, что ты просто согреваешь его остатками своего тепла. Но плевать. Пусть это — иллюзия тепла, но ведь — тепла! И ты стоишь, стоишь, тупо веря в то, что однажды согреешься. И вот уже точно — тепло! Офигенное, тёплое, аж плакать хочется. Всё теплее и теплее. Медленно, постепенно… Ты расслабляешься, ты думаешь, что так будет всегда и не замечаешь, как тепло превращается в жар, как оно начинает жечь. А когда замечаешь, то не хочешь верить. Нет, меня не может убить то, что согревало! То, что, может быть, я сам и оживил своим теплом! А оно может… И делает. И когда уже пахнет горелым мясом, ты отдёргиваешь руку… А дальше — вода. И далее по списку.
В этот раз Аня молчала гораздо дольше. Настолько долго, что я с любопытством на неё покосился. Она восприняла это как сигнал, что пора бы уже в коммуникацию. Откашлялась, выгадывая себе ещё секундочки. Так непрофессионально…
— Хотела бы я узнать, как и где ты успел столько простоять у плиты, — тихо сказала она.
Я уже начал воспринимать это как некие маркеры. Она говорит «вы» — и передо мной психолог. Говорит «ты» — и просто Аня. Просто девушка, которая пытается быть мне другом. А самое интересное, что и я говорю так же.
— Мы безнадёжно отдалились от темы секса, — вздохнул я. — Такое чувство, будто вы избегаете давать обещания. Я не чувствую серьёзности отношения. Как я могу доверять психологу, который очевидно не уверен в своих силах?
Я облажался опять. Снова! Думал вызвать Аню на улыбку, как уже было, но она вдруг посмотрела на меня крайне серьёзно и сказала:
— Хорошо.
— Что «хорошо»? — не понял я.
— Хорошо, я принимаю пари. Пусть будет так: если за шесть встреч я не смогу указать тебе верную дорогу к свету, то займусь с тобой сексом. Но при одном условии: ты, глядя в глаза, меня об этом попросишь.
Я задумался. Подвоха не видел. Улыбнулся, погрозил пальцем:
— А, дошло! Ты закроешь глаза?
— Нет. Мы же взрослые люди. Если я не справлюсь, ты скажешь, что хочешь получить долг — и получишь. Или же ты решишь, что не должен его получать. Я не знаю, что ты решишь. Впрочем, это не важно — я не проиграю. Так что, пари?
Она привстала и протянула мне руку. Я торжественно поднялся ей навстречу и протянул руку ей.
— Пари, — сказал я, когда наши ладони сжали друг друга. — Вам не выиграть, даже не надейтесь. Я матёрый самоубийца, я в этом шарю.
В ответ она только прищурилась, будто стрелок из вестерна. Мне сделалось не по себе от этого взгляда.
14
— О чём задумался? — спросила мама, пока мы с ней ехали в автобусе домой.
Я и вправду задумался, прислонившись лбом к стеклу, но вопрос мамы застал меня врасплох. Что я мог ей сказать? Думал я о том, насколько это вообще физически возможно: тринадцатилетнему сопляку сексуально удовлетворить двадцатипятилетнюю девушку. Вопрос размеров меня беспокоил, да-да, у всех парней мысли только об одном. Ну а что? Если уж меня заставили снова жить, надо себе хоть какие-то цели ставить. Вот, например, Аня — цель на ближайшие две недели. Кто кого переиграет в этом покере? Она хороша, она чертовски хороша! И как девушка, и как соперник.
— Ну… Раскаиваюсь, — ответил я маме.
— Врёшь…
Мне её жалко сделалось. Был у женщины скромный такой сынишка, порядочный, и только годы спустя он должен был превратиться в циничную скотину. Но вдруг циничную скотину спустили авансом, и понеслось… Надо бы как-то поласковей быть, поприличнее. В конце концов, я за её счёт живу пока что. И это меня, кстати, бесит. Надо искать альтернативные источники дохода.
— О чём с психологом говорил? — спросила мама, глядя вперёд, не на меня.
Блин, вот почему она всегда так? Нет чтоб задать вопрос, на который я могу ответить честно! Но она ковыряется и ковыряется в той теме, до которой лучше бы ей и вовсе не дотрагиваться: что происходит в подростковой голове.
— Так, просто говорили, — пожал я плечами.
Мама вздохнула. Покачала головой.
— Семён, почему ты такой замкнутый стал?
— Мне тринадцать.
— Двенадцать, вообще-то.
Оп-па… Вот и какая-то определённость появилась.
— Это значит, что сейчас — двухтысячный год?
Мама посмотрела на меня, как на лунатика.
— Две тысячи первый, — сказала она.
Рука сама собой потянулась к карману —