Послышались шаги. Это помкомвзвода. Наш лейтенант ходит тихо, как кошка, — не услышишь. Помкомвзвода Собко, наоборот, — гупает, за версту слышно. Ну это в тылу, а на передовой, особенно на задании, он преображается, становится неслышным. Опытный охотник, сибиряк. Говорят, побывал в медвежьих лапах, но сам он об этом никогда не рассказывает. А силища у него! Равных ему по силе не только в нашем взводе, но и в полку, а то и во всей дивизии не сыщешь. Вот сержант Визиров, командир второго отделения, уж какой здоровяк, а по сравнению с ним — пацан. Недели две тому назад отделение Визирова ходило за «языком». Возглавлял группу захвата Собко. Возвращались в расположение перед рассветом, расстроенные, конечно: всю ночь проползали впустую. На нейтральной полосе нос к носу столкнулись с фашистским унтером. Что он там делал — этого я не знаю, но был в маскхалате и вооружен до зубов. Возможно, наблюдал за нашим передним краем или отстал от своей разведгруппы. Здоровенный боров, метра два росту. Обстановка на нейтралке не очень подходящая, чтобы там долго валандаться с «языком». Все время ракеты вспыхивают, постреливают с той и другой стороны. Скрутили фашиста быстренько, в рот кляп затолкали и поволокли. Каким-то образом он сумел освободить себе руки, оглушил бойца, который тащил его, и набросился на Визирова. Чуть не задушил. Хорошо, что помкомвзвода полз замыкающим. Он один утихомирил расходившегося «языка» и доволок его до штаба батальона на себе. А там откачали, и дальше он уже потопал на своих двоих.
С тех пор с помкомвзвода никто не связывается, даже в учебных целях.
Скрипнула дверь. Показалась голова помкомвзвода. Он что-то недовольно проворчал себе под нос, а затем негромко сказал:
— Подъем, орлы! Кончай ночевать, выходи на ужин!
Наступила еще одна фронтовая ночь — наше время, рабочее время разведчиков. Сколько еще таких ночей у нас впереди?
2. На Невском «пятачке»
Дни и ночи Невского «пятачка»… Изнуряющие, не прекращающиеся ни днем, ни ночью обстрелы, атаки и контратаки. Днем прицельное щелканье обнаглевших снайперов, стон раненых, холод и голод. Пищу нам приносят в термосах холодной, когда начинает темнеть, да и то не всегда. Дневная норма хлеба — один сухарь. Конечно, если этот сухарь доберется сюда. Одно время давали одни шпроты, и сейчас, несмотря на постоянное недоедание, не могу видеть шпроты. В сотне метров за спиной огромная река, а воды нет не только, чтобы умыться, но утолить жажду, особенно днем. Во время боя не отправишься по водицу. Никто не отпустит, да и сам не пойдешь: это может стоить жизни, в лучшем случае — ранение. Спим прямо в траншеях и в «волчьих» (или «лисьих») ямах, спим настороженно, не то что не раздеваясь, но даже не ослабляя ремней, не снимая сапог, все время вздрагивая и просыпаясь от постоянного грохота выстрелов. По-настоящему никто не знает, когда он спит и спит ли он здесь когда-нибудь. И все же спим. Я даже вижу сны. Иногда во сне вижу Ларису, иногда маму. А когда просыпаюсь после такого сна, щемит сердце. Не знаю, кто как, а я в самые трудные минуты вспоминаю маму. Формулы по математике почти все за год с небольшим вылетели из головы, а вот слова великого писателя о материнской любви, не знающей преград, всегда помню. Все мы, лежащие здесь на скованном морозом и продуваемом ветрами невском берегу, в мелких траншеях и в этих ямах и воронках, под ничего не щадящим вражеским огнем, и они, укрывшиеся там, за нейтральной полосой, в песчаных карьерах, в развалинах электростанции, в роще «Фигурной», пришедшие сюда, чтобы уничтожить нас, чужаки, — все вскормлены молоком Матери. От молока Матери и от лучей солнца, которое светит всем, — все прекрасное в человеке. И поэтому хочется иногда закричать: так почему же? Зачем все это?
Мать — чудо земли. Порой она мне кажется удивительной тайной природы, бессмертной, всемогущей, воплощением силы и красоты. Независимо от того, кто она, — простая крестьянка, как у меня, или великая ученая, и независимо от того, чья она мать — моя, рядового пехоты, или маршала. Когда лежишь под свинцовым дождем, вцепившись пальцами в мерзлую землю и роешь ее носом, когда мины и снаряды вокруг рвут в клочья эту землю и от удушливой гари невозможно дышать, когда становится совсем невмоготу и кажется, что это конец, все, мгновение — и тебя, еще фактически не жившего на этом свете, нет и не будет никогда, кличешь на помощь ее про себя: «Мама! Я здесь! Ты слышишь меня, мама? Неужели это все?!» И незримо она приходит и становится рядом у твоего изголовья, склоняется над тобой и заслоняет от смертельного огня. И опасность отступает…
…Утро. Солнечное тихое летнее утро. Мы с мамой сидим на пригорке у нашего дома. Солнце уже поднялось над деревьями и ласково улыбается нам. Пригревает, но еще не жарко. Мама сидит прямо на земле, на шелковистой, умытой росой траве, я, которому осенью исполнится три года, у мамы на коленях. Перед нами роскошный куст распустившихся и в бутонах роз, вокруг которых кружатся и жужжат пчелы. Я пытаюсь дотянуться к склонившемуся в нашу сторону алому цветку, мама мягко отводит мою руку: «Нельзя трогать троянду, она колется». Я смотрю маме в глаза, улыбаюсь и снова тянусь к заманчивому цветку. В этот момент меня будят. Надо же! Почему-то обязательно будят, когда снится хороший сон, и обязательно на самом интересном месте.
— Вась, слышь, проснись! — Аркадий толкает меня в бок ногой, а сам, высунувшись наполовину из окна и вытянув шею, смотрит в сторону бульвара. Я открываю глаза. — Они идут сюда!
— Кто? — спрашиваю, не понимая, чего от меня хотят.
— Привет! — выкрикивает Аркадий, обращаясь к кому-то на улице, и, спрыгнув с подоконника, бросается к выходу. — Пошли! — повелительно говорит мне на ходу.
Я неохотно встаю с кушетки и послушно следую за Аркадием на улицу.
Аркадий — мой школьный товарищ, можно сказать друг, оба мы из восьмого, только он из «Б», а я из «В». Я живу на квартире у его тети, Александры Ивановны, которая владеет половиной дома