— Во, важно! Экая благодать!.. Вот милость-то Божья… Не вода, а одно слово шелк… Варварушка, ты что же не умоешься? Сразу на двести лет помолодеешь… А я погляжу, погляжу да и посватаюсь… А?
— Тьфу, греховодник старый! — отгрызалась горбунья. — Им все ни по чем — какой народ пошел!.. Свят, свят, свят…
Гроза затихала. По парку шел немолчный шепот капель. В широко распахнутые окна свежими потоками лился упоительный, весь пропитанный ароматами воздух. В прорывы черных туч иногда выкатывалась светлая луна и тогда лохматые края туч одевались в бледное золото. В глубине парка смутно среди облитых сметаной черемух выступали очертания отдыхающего теперь Перуна. И проглянули звезды, и раскатилась опять соловьиная песнь, чистая, серебряная, точно омытая ливнем… А когда рассвело и встало опять яркое солнце, и вся земля засверкала алмазами и жемчугами, и закурилась ароматами, как гигантская жертвенная чаша, мужики выходили со дворов на околицы и, радостно глядя на пышно цветущие сады и луга и поля, все сладострастно пожимали плечами и повторяли еще и еще:
— Экая благодать Господня… Не надышишься! А рожь-то, рожь-то, кормилица… Ну, и послал Господь милости…
И все были ласковы и любовны и готовы к умилению и душам их было тесно в груди: им хотелось летать…
VIII
МОСКВИЧ
Деревни, которые, как Вошелово или Мещера, стояли по опушке огромной Ужвинской казенной дачи, жили очень зажиточно. Первоисточником их благосостояния был лес. Каждую осень, как только падет снежок, крестьяне из дальних деревень выезжали в лес на заработки, а чтобы не возвращаться домой каждый день, становились они со своими лошадьми «на фатеру» по подлесным деревням. Благодаря этому в деревнях скоплялось к весне огромное количество навоза, поля получали великолепное удобрение и давали обыкновенно прекраснейшие урожаи. Скота у этих мужиков было вдоволь и скот был сытый и веселый, стройка хорошая, прочная, ладная и одевались по этим деревням форсисто. Благосостоянию крестьян очень способствовало и то обстоятельство, что все эти подлесные деревни были небольшие, дворов восемь, десять, много пятнадцать, а поэтому сходы не горлопанили, а занимались делом и хозяйственные мужики, легко сговорившись между собой, держали немногих пьяниц и лежебоков в ежовых рукавицах. Из других, удаленных от леса деревень много народу уходило в города на заработки, — каменщиками, штукатурами, шестерками, прикащиками и пр., — и там поэтому народ «шатался в корне»; здесь этого явления могло бы и не быть, — народ был сыт и доволен, — но тем не менее поветрие это захватывало некрепкие души и здесь, и здесь многие не желали больше «пням молиться» и рвались в города, чтобы «выдти в люди», т. е. носить манишки крахмальные, штаны тпруа и махать тросточкой…
После ночной грозы мещерские мужики, празднуя Духов День, с удовольствием бездельничали: грелись на солнышке, чесали языки, смеялись по заваленкам и бесперечь дули чай: кто с жирным топленым молоком, кто с лимончиком, а кто и с ланпасе. Как всегда собрался народ и под окнами большого, шикарного, прямо купеческого дома Петра Ивановича Бронзова, бывшего москвича. Дом этот был в восемь больших — по городскому — окон по улице, выкрашен весь в темно-зеленую краску и заплетен причудливой резьбой сверху до-низу, что стало-таки в копеечку. Из окон смотрели на улицу цветы всякие и весело и парадно горели на солнышке медные, ярко начищенные приборы окон и дверей. Все было крепко, богато и гордо.
Петр Иваныч, небольшого роста, жирный и мягкий, как кот, с круглым и бритым лицом, в просторной чесучовой паре — ну, чистый вот барин, глаза лопни! — только что встал после полуденного отдыха, побаловал себя рюмочкой охотницкой мадерки — он был большой сластена, — и вышел к собравшимся мужикам посидеть. Встретили его мужики, как всегда, с великим почетом. И как всегда, очень скоро слово мирское осталось за Петром Ивановичем и стал он рассказывать мужикам о вольном и благородном житье московском: он был в Москве главным поваром в Эрмитаже, хорошо принакопил и теперь на старость вернулся в Мещеру, на родину, доживать свой век на спокое. Поговаривали было легонько, что из Москвы будто попросила его полиция за какие-то темные делишки с векселями — он занимался и дисконтом полегоньку, — но верного тут никто не знал ничего, а и знал бы, так это нисколько не уменьшило бы уважения мещерцев к их удачливому земляку, — напротив…
— Повар… Вы думаете, что такое повар?.. — благодушно, но назидательно говорил Петр Иваныч своим медлительным, жирным, генеральским баском. — Повара Москва уважает, да еще как! Да и не одна Москва: приедет, скажем, из-за границы певец какой знаменитый, или прынец там какой, генерал важный или какой Дерулед и сичас же первым делом куда? В Эрмитаж покушать!.. Потому наше заведение, можно сказать, всей Европе известно, а не то что… Вот тут и должен повар себя показать, да так, чтобы Россию не острамить… Возьмем, скажем, стерлядь… — вдохновляясь, продолжал он. — Вы думаете, бросил ее в кастрюлю, тут тебе и уха? Ого! Или, скажем, паровую там подать требуют или кольчиком, по царски?.. Нет, брат, врешь: прежде, чем тебе на стол ее подать, должен я ее, мою голубушку, сперва в надлежащие чувства произвести, да-с! Потому подал я ее гостю, а гость ее понюхал, — Петр Иваныч сделал вид, как гость нюхает стерлядь и на жирном лице его отразилась брезгливость, — и вдруг от стерляди отдает карасином?! Что могу тогда я в свое оправдание сказать, какими глазами буду я смотреть тогда на гостя? А гостю-то, может, цена милиён, а то и десять, — вроде Нобеля там бакинского, или Вогау, или, скажем, наших Морозовых… Нет, прежде, чем на стол ее подать, должен я ее, голубушку, воспитать и воспитать сурьозно, чтобы она не воняла… Вот как привезут ее к нам с нижегородского вокзала,