– Ясно, – глубоко вдохнув и выдохнув, сказал Герман.
Он стал почти нормального цвета. Только руки тряслись, когда закуривал.
– Ты ел?
– Ну, так… Орехи топтал по дороге. Да я не хочу! Герман, я бы клюшки взял, подрых маленько – и вечером назад! А? Пока не заметили? – Пашке отчего-то казалось, что если очень быстро рвануть обратно, часть вины скостится. – Можно, Герман? А то наши там совсем воют, ну реально же делать нехера.
Герман выдохнул дым.
– Дураки, – покачал головой он. – Ох, дураки! Ну как они могут не заметить? Вас ведь каждое утро спать укладывают и смотрят – все легли или нет! Уже и заметили, и спасать побежали – это к бабке не ходи.
– Да нужны мы им больно, – пробормотал Пашка. – Еще чего, спасать! Они нас не различают даже.
И тут ему прилетела такая затрещина, что в башке загудело.
– Чтоб я больше этого не слышал, – пригрозил Герман. – Про «нужны больно»! Вкурил?
Пашка торопливо кивнул.
– Пойдем, поешь. – Герман взял горе-посланца за плечо и повел в столовую. – Сейчас уже светает, смысла нет дергаться. А завтра, чуть стемнеет, в Бункер рванем. И уж там я вам всем так задницы нашлифую, что неделю сидеть не сможете! Хоккеисты хреновы.
Евгеньича и второго мужика – Василия, Герман с Пашкой встретили, отойдя от Дома едва ли километров на семь. Кинулись помогать – Евгеньич вез компаньона, с трудом удерживая его на раме велосипеда.
Пашка узнал оба этих слова – «рама» и «велосипед» – значительно позже, а тогда таращился на невиданную конструкцию во все глаза, топая сзади с клюшками и Германовым рюкзаком. За свои девять лет повидал ожогов достаточно, чтобы понимать – тут уже не помочь. Василий догорает и очень скоро умрет.
Когда Пашка в очередной несчетный раз эту историю рассказывал, Рэдрик – даже зная все наперед – охрененной бункерной дурости поражался.
Ведь они же – взрослые! Сами говорили, что их слушаться надо – и выехали на закате! Да дебил последний знает, что так нельзя. Даже если солнце село, выходить рано, особенно бункерным. Сколько раз ребята от Германа огребали – просто за то, что ставни плохо закрыли! А Евгеньич, по словам Пашки, чушь какую-то нес.
«Мы слишком поспешили, давно не были на поверхности… Не подумали, что в это время года солнце может быть гораздо более активным… Нам казалось, что вовсе не жарко…»
Конечно, сперва-то не жарко! Жарко потом будет – когда волдыри по телу поползут. Вот тогда так будет жарко – мало не покажется.
От солнечных ожогов краснела и бугрилась кожа, причиняя невыносимую боль. Поднималась высоченная температура и сворачивалась кровь. Сергей Евгеньевич был первым из бункерных исследователей, кто догадался о прямой зависимости силы и площади распространения ожогов от возраста обожженного. Чем старше был несчастный, тем страшнее поражения кожи. Детям, что помладше, удавалось выжить. У людей, перешагнувших за двадцать, шансов не было.
Сергей Евгеньевич уцелел, потому что на поверхности бывал и раньше – в прежние времена не раз добирался до соседей и за время походов «слегка адаптировался». Рэд знал, что их братию бункерные прозвали «адаптами»: проведя на поверхности всю жизнь, воспитанники Германа притерпелись к новым условиям гораздо больше, чем слегка. А Василий впервые задержался наверху дольше, чем на час. Ну и чего он хотел-то?!
Все это провинившиеся воспитанники пытались объяснить Герману, когда тот заставил рассказывать, как было дело. Ревели все наперебой – и девчонки, и пацаны. Облепили Германа, будто цыплята наседку – казалось, что если прижаться поближе, он лучше поймет, обещали что-то навзрыд.
Они, конечно, кругом виноваты, из-за поганых клюшек человек погиб, но как так-то? Зачем они по закату поперлись? Ведь нельзя же! Ведь любой младенец знает, что нельзя! А они-то – взрослые!
Герман ребят, кажется, не слушал. Смотрел мимо и думал о своем. И, как ни пытались они заглядывать командиру в глаза, непонятно было, злится или нет.
В конце концов сказал:
– Ладно… По койкам – шагом марш. – И ушел.
Наверное, потом с Евгеньичем разговаривал. Потому что вечером они вдвоем пришли в класс, где ребята занимались.
– Значит так, – оглядывая притихших адаптов, веско проговорил Герман. – Без разрешения Сергей Евгеньича ни один из Бункера больше не вылезет! Ясно?
Все с готовностью закивали.
– Это первое. И второе, – Герман помедлил. – Не думал, что объяснять придется… А по ходу, надо было. Сергей Евгеньич вам – не враг! И никто тут вам не враг. Все вам только добра желают! – Он обводил подопечных сердитыми глазами. – Вот если б вы просто пришли к Сергей Евгеньичу и попросились домой за клюшками – неужто бы он не отпустил? А?
Ребята угрюмо молчали.
Герман кругом был прав, и ответить было нечего. Конечно, отпустил бы. И никто бы тогда не погиб, и все бы было нормально.
Что Евгеньич – хороший дядька, просто странный малость, поняли еще тогда, когда он Пашку спасать кинулся. Хрен его знает, зачем – ведь сто раз повторили, что ничего не случится! – но плохой человек не кинулся бы. Это точно.
* * *– Вы воспитали абсолютных зверенышей, Герман.
Глаза у Любови Леонидовны опухли от слез. Она очень любила Василия.
– Я все могу понять: вы сами рано потеряли мать, и когда все случилось, были, в сущности, еще ребенком. У вас нет навыков воспитания, нет специального образования… Но это… Это что-то… – Любовь Леонидовна сжимала пальцы, подбирая слова. – Эти ваши дети – действительно нечто ужасное! Неужели вы не видите, какие они? Жестокие, упрямые! Равнодушные к знаниям! Понимающие только силу! Впрочем, чего тут ожидать. Я слышала, вы их даже бьете. Это так?
– Угу, – скучно подтвердил Герман. – Бью. Смертным боем. – И в доказательство твердым кулаком со сбитыми костяшками ударил о твердую ладонь.
Любовь Леонидовна схватилась за сердце и повернулась к Евгеньичу. Герману показалось, что торжествующе. Он терпеть не мог Любовь Леонидовну. Бункерная педагогиня была толстой и неуклюжей, как беременная овца, носила очки с вечно захватанными стеклами, воняла какой-то дрянью и обожала делать замечания.
Евгеньич вздохнул.
– Любовь Леонидовна. Я тоже не сторонник силового воздействия. Но следует признать, что, как бы там ни было, Герман для ребят – царь и бог…
– Естественно! – Люля поддернула сползшие очки. – Еще бы! Бедные крошки никогда не видели другой жизни. У них нет родителей и нет другого воспитателя. Конечно, они переняли от него все – речь, походку, все его, извините, словечки и манеру себя вести! Если воспитатель их бьет – почему бы им не драться? Если воспитатель позволяет себе курить и выражаться – почему бы им не уподобиться ему? – Люля оглядела присутствующих и возражений, конечно, не услышала. – Ведь если он – их, как вы выразились, царь и бог – делает это, значит так