Захмелевший монах припустился к реке, стаскивая на ходу рясу и отвязывая полотенце. Подбежав к иордани, скинул исподнее, сапоги, оглянулся на догоняющих диакона с герцогом-немцем и, похлопав по розовым, жирным местам, сиганул в иордань. Только столб перламутра взвился.
— Давай руку, дурила, потонешь.
— Очищается, крещается водою святою раб Божий, — хохотал в иордани монах.
Вылезая, однако, дрожал, но растерся густым рушником, стал как новый.
— Ты есть самый большой молодец, — похвалил его Ганс. — Вы не только живете в морозной стране, но еще и играете с холодом.
— Слушай, немец, а ты что? — вдруг сказал Варлаам. — И ты тоже харю цеплял. Очищайся.
— Брось, чудак. Принц, не слушай.
— Ничаво, — напирал Варлаам, — если он христианин, очиститься должен. Дома, немец, живи, как сам хочешь, а в гостях — как велят. А уж веселит водичка-то, вроде и хмель сошел, а все весело.
— Все весело? — Гартик стал раздеваться.
— Принц, ведь он морж привычный, промерзнешь, — качал головой Григорий, но явно не запрещал. Ганс вручил ему шпагу, одежу и маленький крестик в алмазах; с обратной стороны креста инок с трудом по-латыни прочел: «Боже, храни наследующего». Принц растерся снежком и, ахая, погрузился.
— Давануть сапогом басурмана? — предложил Варлаам. — Скажем, утоп, а одежа поровну?
У Григория перехватило дыхание… Ксения, ягодка, — не назовет ее так больше высокородный простак. Слишком душно. Григорий опомнился.
— Что ты, дьявол, по-твоему, немец уж не человек? Или думаешь снова очиститься?
— Да ты что, я шутил, — удивился искренно Яцкий.
— Шутил! Давай немца тяни, а то вправду потонет.
Выловленного Гартика била крупная дрожь. Растирали нещадно, но все ж полотенце было влажное от Варлаама. Довели до корчмы, дали водки и пенника.
Целовальник, завидев заморского чиновного гостя, пошел метать на стол. Из глубокого погреба, где долго таил от нищавших в голодные годы людей, поднял, вынес просольной белужины, доброй ветчинки, коровьего масла. Но, видимо, что-то уже залежало от жадности хлебосольца: Гансу сделалось дурно в желудке, а может, ослабила герцога ледяная вода. Лоб его запылал. Поддерживаемый под руки пьяными чернецами, добрел Ганс до посольских палат.
— Выпей стопку анисовой, — напутствовали его Варлаам и Отрепьев, — да в баньку. Пусть попарят, похлещут тебя хорошенько. Всю хворь рукой сымет.
Ганс последовал русскому средству: но в парной из желудка хворь легко подалась в ужаревшую кровь, а оттуда, сквозным прохождением распаренных мышц и костей, прямо в мозг. Утром Ганс не сумел встать с лебяжьих перин. Мельчайшее шевеление превращало его в сгусток адовой боли.
Окаянный псалом
— Благослови на подвиг, владыко. Идти думаю по святым местам.
— И думать нечего, не отпущу.
— Владыко!
— Не пущу, не просись, Григорий. Знаю, что у тебя на уме.
Отрепьев перепугался, но взял себя в руки.
— Да уж знаю. — Иов помолчал. — Откровение, мыслишь, сойдет. Молодой… — вздохнул печально и знающе. — Ну чем тебе худо здесь? Только почет. По стране-то ведь голод, разбой, людоедство. Обожди ты хоть год. Ну куда ты пойдешь?
— В Киев сначала. После, значит…
Иов впервые встречался с тем, чтобы человек-изгой, приближенный и обласканный им, сам отказывался от такой редкой доли. Правда, и человек редкий, что-то в нем прорастает, а что, и самому, поди, неведомо. Хрупко, зелено, — нет, отпустить невозможно, напротив, одно: задержать, охранить. Да и вирши кто ж будет слагать за Григория? Здесь не вольная воля ему: что хочу, ворочу.
— Будешь делать, что сказано, — заключил патриарх.
— Так я буду же делать такое, что сам, свет-владыко, прогонишь меня! — вдруг воскликнул монах.
— Ты пугать меня вздумал? — стиснул посох Иов. — Чего ж учинишь?
— Воровать почну, — бесстрашно ответствовал инок. — Гляди, сколько бесценных камней по иконным окладам. Ведь не останется ни одного.
— Ах, бесстыдник! Собака. Да ты… я… я… просто велю отодрать тя как Сидорову козу, да обет наложу сотню книг перебелить, да пост такой учрежу — к костям кожа прилипнет, а никуда не пойдешь! А сбежишь, повелю изловить и…
Иов выдохся. Отрепьев давно стоял на коленях.
— Прости, государь мой, владыко. Не думавши брякнул. Прости окаянству.
— Ну то-то, пошел.
«Поймает, точно поймает, — чуть не плакал Григорий, проходя патриарший двор. — Как же взять свои царства? А без царства и Ксении не видать. Что я ей — беспородный монах. Даже если и приглянулся, как быть? Сидит она за двадцатью замками, чтоб ни ветер не веял, ни солнце не жгло лица ее белого, чтобы я, добрый молодец, только и видел ее, что во сне.
Ах, Иов, Иов, препона нежданная. Как так сделать, чтоб сам ты меня испугался, сам на пушечный выстрел велел не пускать ко двору?»
Годунов у изголовья несчастного Гартика заливался слезами. Какого друга теряли и он, и Россия. Напрасно Ксения грезила дальним странствием рука об руку с милым, сияющим Ольборгом и Копенгагеном, напрасно дьяк Власьев, нанявший две шхуны в Любеке и зажатый в устье Наровы шведским флотом, ждал помощи от датчан. Герцог Ганс угасал.
В такое-то время к Борису явился Иов с соболезнованными виршами. От оконницы с новогородскими стеклами в палату пылили заутренние лучи.
Царь молился перед Спасителем, Крестом в человеческий рост с небольшим. Иов сделал знак благовещенскому доместику, вошедшему с ним. Певчий выпрямил грамоту, начал распевно частить. Словеса утешения высшим покоем осыпали царский покой.
Иов видел, как разглаживаются мученические морщинки Бориса, как в глазах государя является что-то большое, мистическое.
Доместик воспевал страдания кроткого Ганса, иноземца, узревшего истинный свет на Востоке Вселенной и уже предварявшего душу крещению Третьего Рима.
Доместик взял последнюю долгую ноту. Иов уже изготовился выслушать благодарственную от Годунова, но певчий почему-то не остановился, а с удивлением продолжал:
Принимать тебе, отрада,Православие не надо,Лучше сами те польстим,В католичество вступим.Иов бешено глянул на свиток: «Сам читал, что за дьявольское наваждение? Приписал, исхитрился чертенок или лист подменил!»
— Ты, замолчь, — шикнул он на доместика.
Но Борис уже сузил глаза, напряглись в сетке злые мешочки.
— Отчего же? Пущай дочитает.
— Государь, отпусти моей худости, думал, тако узря превеликие скорби твои, ублажить глупым словом, да токмо уж вижу: плохой из меня скоморох, не вели уж дочитывать, будет.
— Отчего же, занятно. Не