В два голодных снежных года при восстановлении Юрьева дня стороной оборота дарованной пахарям воли явилось бессовестное своеволие землевладельцев. С одной стороны, бедный мелкий помещик был зол на царя, когда от него самовластно съезжал крепкий мужик, но с другой — вывернув царский указ наизнанку, слабоватых, которых не мог прокормить, сам сгонял с земли прочь, на «свободу». В первую очередь изгонялись холопы, не производящие хлеб, — домашняя челядь, псари, конюхи и боевые. Особенно много среди этих растерянных, лишних людей было боевых холопов, лишних ртов наиболее явных. А за воротами барской усадьбы именно у них не имелось никакого малого подспорья: ни лошади, ни бороны, ни запасов, ни навыка как-то выращивать пищу. У них был единственный навык — навык боя. Боевые холопы становились железным ядром, которое, выкатываясь за господские частоколы, вырастало, собирая рыхлую нищету.
Эти шайки разбойников объединялись в станицы и мстили своим господам, жгли их, грабили и разрубали отнятыми палашами.
Воевода Басманов, выехавший из Москвы покарать восставших, не прикинул их сил, взяв с собой только сотню конных стрельцов, и был за это, еще не проехав кузнецкой слободки, убит, как и большая часть его войска.
Годунов, собрав мощную рать, подавил подмосковное возмущение, казнил вождя бунтарей — Хлопка, но страна все еще неспокойно гудела.
Ополоумевшая от вселенского ветра погода, казалось, уже присмирела, входила в привычное русло; собран сам-к десяти урожай; цены снизились; ужасы голода минули. Но в стране рос невнятный шум. Мелочь отрядов, оставшаяся от развеянного войска Хлопка, еще злее мутила Московию. К ним откуда-то присоединялись все новые люди.
Дело здесь было вот в чем. Мелкие землевладельцы, изгоняя кабальных и пахарей, предпочитали им не выдавать отпускных «крепостей» — бумаг, заверяющих раскрепощение. И едва прошел голод, кормильцы-помещики кинулись разыскивать родных мужичков. Государевым людям в таком случае говорилось, что «смерды» удрали, не выплатив «рубль пожилого». Если обнаруженный, уже «зажиревший» на воле крестьянин упрямился, его били плетьми, наказывали, отписав в пользу барина чуть ли не половину подворья, п водворяли на прежнее место. Однако крестьянин не часто бывал доволен таким отеческим попечением власти, он зверел, ломал плуг и шел в лес.
Иные, едва осевшие на новой земле, заслышав об озорстве бар, смекнув, что им тоже не минуть позорного взятия, продавали дом, живность и вещи труда, прятали в землю выручку и всей семьей тоже присаживались на отдых где-нибудь сбочь лесного проезжего шляха, с кистенями в руках. Иные, более крепкие, совестящиеся проливать христианскую кровь, проживать грабежом и разбоем, но и надеющиеся избежать нищеты и неволи, слали царю челобитные.
Эти-то грамотки в делах волокитного Холопьего приказа перебирая, Годунов вдруг как на ладони увидел, что происходит в стране. По бесчисленным сотням крестьянских наказов и жалоб Годунов подготовил указ. Августа от шестнадцатого, лета 1603 от Рождества Христова надельщики Холопьего приказа обязывались предупредить всех бояр, и дворян, и игуменов, и прочих владельцев земель о жесткой необходимости выдачи письменных видов всем отпущенным (паче отосланным) пахарям или кабальным холопам. «Если ж чей-нибудь барин артачиться станет», указа сего не исполнит, то Холопий приказ должен мимо помещичьей воли наделять ходатая бумажной защитой, а для прочности оной вносить его гордое имя в Разряд. Так надлежало поступать с обитающими на Москве и окрест. Что же до городов иных, то столичный приказ, дабы изжить обычай своей волокиты, получал полномочия выдавать документ по одной устной справке пришедшего человека («о том, что его со двора, мол, сослати, отпускных-де не дати и велят кормица собой»).
Утром семнадцатого августа каждый проснувшийся помещик должен был почувствовать себя обездоленным, а крестьянин — родившимся вновь. Но никто ничего не почувствовал. Рано Годунов возомнил себя могильщиком методов Грозного. Он имел дело с Русью московской. Здесь следовало сначала показать плеть и плаху и следом быстрее читать закон, а так закон не работал.
Нашлись сотни способов злоупотреблений. Могучий помещик привозил в Москву полную телегу крестьян, отобранных у слабого соседа, его оружная челядь за шиворот вталкивала их в Холопий приказ, где по «вольному» заявлению хлебопашцев выдавали им «крепости», которые тут же хватал новый их господин. Слабый сосед приезжал на заморенной клячонке жалиться позже, его уже никто не слушал. В общем, Русь соглашалась понять всякий новый указ как угодно, толковать во всех смыслах, лишь бы не в том, в каком указ писан.
Как знать, много ли доброго сделал бы еще Годунов, постаревший в болезнях, управился бы он с раболепным лукавым дворянством, но все внимание государя внезапно перенеслось вне страны. Лучшие лазутчики сообщали из Польши: самозванец перебрался на королевскую дачу, в Самбор. Туда наведывался уже литовский канцлер Сапега, и, по видимости, он нашел общий язык с мнимым царевичем: до полуночи дворец сиял всеми окнами и фонарями, пели скрипки и вторы, на палаце кружились танцующие, а над замком расхлопывались в небесах огневые цветы.
Борис Федорович усадил дьяков Посольского приказа составлять обличения. У тех вышло: «Вор-расстрига Юшка-Гришка Отрепьев, яко был в миру, отца свово не слухал, впал в ересь, и воровал, и крал, также бражничал, играл нечестно зернью и, заворовався, постригся невем где в чернецы, шатался по монастырям и меж двор и махнул после в Литву со товарищи, чудовски чернцы». То, что Гришка служил у опальных Романовых, а затем на патриаршем дворе, Годунов приказал опустить: сохрани Бог, поляки вомнят, что вдохновлен этот мытарь влиятельными тайными силами, что за ним средоточится некая знать, посягающая на государя Руси. Брат Семен посоветовал эти недостающие строки записать новыми: год назад будто бы патриарх со Вселенским собором по всем правилам святых отцов и соборного уложения приговорили сослать Гришку на Белоозеро в заточение насмерть. Это упоминание суда давало явное право сразу требовать с Польши преступника.
С «обличением» к Сигизмунду желательно было (для пущего сраму Короне) послать кого-то из родственников самозванца. Дед Замятня-монах уже дряхл, отец мертв. Мать к такому суровому делу не годна. Но в Москве подвизался как галичский выборный дворянин Отрепьев Смирной, Гришкин дядя. При правлении и царствовании Годунова весьма преуспел — дослужился до чина стрелецкого головы. Голове и выпало путешествие.
— Добивайся, Смирной, очной ставки с племянником. Прямо в очи, пред всеми приспешниками узнавай-обличай! — наставлял Борис. — Но сперва за глаза перечти королю его вины, кои сказаны в грамоте.
Смирной кивал, кланялся, моргал виновато: и он ведь тоже Отрепьев, тоже хочет в цари?
При выходе из дворца Смирного