Далее шло перечисление земельных пожалований. Марианна при составлении оных еще раз явила свой чудный характер. Не желая вмешиваться в смоленско-украинские дела короля и отца, она потребовала у суженого Русский север, Новгородскую и Псковскую земли с людьми чиновными и духовными, всеми холопами и доходами в вековые удельные княжества. «А мне, великому государю, в тех обоих государствах, в Новгороде и во Пскове, ничем не владети и ни во что не вступаться…» — выводил под диктовку, краснея, Отрепьев. По случаю подписания сего удивления воевода-сенатор закатил грандиозный обед.
Григорий, сославшись на недомогание, хотел бежать на охоту — его не пустили.
— Что с тобою, Димитр? — сочувствовал наедине Ян Бучинский. — Жаль расстаться с лихой, холостяцкою жизнью?
— Да не то, Ян, не то…
— Поведзь, може, тебе неприглядна невеста?
— Да вообще неприглядно!
— Понимаю, Димитр, — вздыхал Ян, — когда всюду вокруг столько очаровательных полек, навязали какую-то чешку.
— Чушку, — поправлял Отрепьев, и друзья начинали давиться и фыркать, вмиг забыв все печали.
За банкетным столом Марианна и принц Дмитрий были посажены рядом. Напротив помолвленных сел известный художник Лука Килиан, приглашенный из Вроцлава Мнишком. Художник выпил, закусил и сразу взялся черкать угольком по салфетке — набрасывать царский портрет.
После провозглашения главных, кичливых и выспренних тостов обширное застолье разбилось на мелкие разноязыкие кучки. По левую руку от Дмитрия московские беглые дворяне на чем свет крыли царей всея Руси от Грозного до Годунова. По правую же руку от Марианны князья Вишневецкие набрасывались на пана Ежи, допытываясь, отчего он из Кракова не привез ни одного завалящего жолнера, тогда как они в Лубнах, на самых задворках Короны, уже слепили боевую хоругвь из «королевских» казаков и татар.
— Я сорвал банк на Вавеле, по цене превышающий войско, — оправдывался пан Ежи, — из Кракова я вам привез благословение Рима и одобрение Варшавы.
— Мы с московским царем на Суле третий год друг по дружке прицельно налим, ничьего одобрения не спрашиваем! — возразил князь Адам, грянув по столу хрустальной братиной[80] (фигурная дужка братины оборвалась, оставшись в пальцах Адама Александровича).
— А может, он папское благословение в карман положил? — сощурился князь Константин. — Может, он деловой человек, а князья ему на побегушках?
— Ах, как можно, панове! — прижимал кулачки к кружевам на груди воевода. — Коли на то пошло, я готов хоть сейчас доказать вам свое чистосердечие… Я готов вам представить свою боевую хоругвь!
— Хоть сейчас? — Вишневецкие переглянулись. — Изволь, пане.
— Судебные дела своих старосте, самборского и Львовского, я всегда провожу аккуратно и жестко, — Мнишек сделал знак зятьям сдвинуться ближе, чтоб никто из пирующих более не услыхал, — и в самборской тюрьме ныне масса безумных и ярых вояк. Это жолнеры, спьяну коловшие в драке товарищей, разоренные рыцари — те, что просрочили все векселя, да и просто разбойники, люди, издавна сбившиеся со стези христианской…
— Так хоругвь твоя, пан, из бандитов и пьяниц! — гаркнул князь Адам так, что все за столом повернулись к нему.
— Нужно дать этим людям возможность попасть на путь истинный, — продолжал тараторить вполголоса Мнишек. — Если выпустить их и, даруя прощение, указать на Россию — верьте слову, панове, — храбрей этих головорезов… ах, дзенкуе, храбрей этих пылких, раскаявшихся христиан в нашем войске не будет солдата!
— А что? — сказал князь Константин. — Может, прав пан сенатор? Надо глянуть, какие герои томятся в самборской тюрьме.
Лука Килиан вдохновенно терзал салфетку угольным карандашом, запретив шевелиться царевичу. Марианна не забывала ухаживать за женихом — как только живописец разрешал двигаться его челюстям, отправляла в рот суженому то говяжий глазок с перцем, то воздушный кусочек бисквита, то лучистую ложечку красной икры.
— Царек ты мой русский, — напевала она, — болванчик китайский… Ложечку за папу римского, ложечку за короля Сигизмунда…
Подошел Варлаам, плеща рейнским из кубка, упал рядом с Лукой Килианом на лавку.
— Непохож! — оценил он работу художника. — Не хватает какого-то колеру… Бородавку на лике совсем не видать!
Живописец отодвинулся от пьяного. Варлаам лег, блаженствуя, локтями на скатерть, переводил свои влажные искры с Дмитрия на Марианну.
— Голубки разлюбезные, Гриша и Маша…
— Я последний раз предупреждаю… — зашипел принц.
— Умоляю, сиятельный принц, не сдвигайте так брови, — сделал замечание Килиан. — Я пишу: как и прежде, расслабьте все мышцы лица.
— Вы опять перепутали все имена, старый инок, — смотрела пронзительно на чернеца Марианна.
— Отпустите худости, жемчуга вы мои! — качнулся Варлаам. — Зелено вино в бант язык заплело. Я хотел назвать: Марина и Митенька…
Варлаам наполнил кубки себе и Луке-живописцу. Художник, поморщившись, отложил кисть и выпил.
— Эх, мила-ай! — отшвырнув свою опорожненную чашу, хлопнул по колену Луку из Вроцлава Яцкий. — Знал бы ты, какого величайшего человека запечатлевашь. Знал бы, сколь с Григорием мы претерпели…
— Я же предупреждал!..
— Я просил вас не двигать губами, царевич. Пишу губы, — осерчал Килиан.
Тогда стол подпрыгнул. Варлаам, крякнув, перевалился назад — рухнул на пол (оказалось позднее, царевич пнул его в пах под столом). Вошедший в зал, окончив распоряжаться на кухне, Бучинский увел чернеца в сад.
«Что же это за человек? — думал живописец Килиан. — Почему его трудно, почти невозможно писать? Все пропорции физиономии мной уже соблюдены, все равно не похоже. Не могу ухватить эту дикую логику внутреннего построения черт лица, эту мертвую хватку угрюмства и света, эту легкую пропасть духовности, дно которой затмила балканосаянская тень!»
В полночь пирующие гости во главе с Мнишком решили ехать в тюрьму: вызволять заточенных героев.
Над Днестром ветерок-голомян погонял небольшие саврасые облачка, еще выше мерцали какие-то звезды. Мимо скачущих пьяных вельмож пролетали холодные разновеликие здания.
Разбойник Кшиштоф Шафранец, пробужденный отчаянным лаем охранных собак, подтянулся на прутьях железной решетки, увидел: тьма тюремного дворика расцвела факелами. Захлопали, заскрежетали повсюду древней ржавчиной двери камор. Гомон все нарастал, приближаясь. Шафранцу в первый раз жуть сжала сердце… Дверь его наконец тоже, взвизгнув, пропала — в темницу хлынул танцующий факельный свет. Рукой закрываясь от пламенных пятен, Шафранец различил посадившего его самборского старосту и еще много шатких, небрежно и пышно одетых людей.
— Вот отменный стрелок! —