совершеннейший бред. Сам не понимаю, что остановило меня, не дало выбежать на яростное солнце к шуму улицы.
Старик медленно кивнул:
Ты понимаешь. Открыть мир легко. Нелегко его изменить. Чтобы мир стал другим, нужна жертва. Чтобы изменить одну судьбу, нужно пожертвовать другой. Чем глубже, тем больше изменений. И тем большим придется жертвовать.
Деревянная кукла звякнула о стекло витрины.
– Возьми.
И я внутренне содрогнулся почему-то, сжав в ладонях расписную матрешку.
Я засунул ее в нижний ящик письменного стола, зарыл в груду старых квитанций. Я понимал, что это чистой воды паранойя, но не мог вынести ее понимающий улыбчивый взгляд. И не стал ее открывать. Чудовищная ересь о 'вещи в себе' не забывалась, заставляя меня порой задумываться о странных вещах. Например, что было бы, если бы мы не поехали на день рождения к Ромке Гущину. Или не опаздывали. Или идиотка с коляской забуксовала на обочине и не успела...
Я открыл ее через неделю.
Мир сошел с ума. Абсолют выворачивается наизнанку, пугая собственной неопределенностью. Тени несбывшегося мечутся вокруг, цепляясь за клочья сегодняшнего дня. Рвущаяся ткань реальности обнажает искореженные грани пространства. Едва удерживающееся на грани безумия, сознание успевает на миг зацепиться за бесстрастные неживые взгляды незаконченных матрешек. Шкаф, из которого на меня таращатся их глаза с бледных деревянных лиц, медленно кренится вбок. Кривится, стекая к вздыбившемуся полу, массивный деревянный карниз. А кисти в пластмассовом стаканчике начинают отплясывать безумный танец.
Миг - и нет ничего. Показалось?..
– Игорь, ты почему не торопишься? Нам выходить через четверть часа.
Я откладываю газету.
– Знаешь, Лилюш, может, ну его, день рождения этот! Позвоним Ромке, скажемся простывшими или что-нибудь еще...
– Что это ты еще придумал? - голос Лили становится сухим и холодным.
– Мы с тобой так долго не сидели дома просто так. Или вообще давай пойдем погуляем в Нескушном саду, а? Или в кино?..
И я понимаю, что ничего не выйдет, когда она поджимает старательно накрашенные губы.
– Ну знаешь! В конце концов, Гущин - не только твой сотрудник, он еще и мой однокурсник. И если ты хочешь целый вечер тупо смотреть телевизор, то я не собираюсь тебе мешать!
Хлопнула дверь. Я потерял драгоценные секунды, впрыгивая в ботинки.
– Лиля! Лиля-а!
Но грязно-голубая наша 'копейка' уже выруливала со двора, взвигнув тормозами на повороте. Я бросился ловить частника.
– На Кольцевую! Я покажу.
Да, я слишком хорошо знал, куда ехать. Мужик за рулем явно принял меня за сумасшедшего, но, сложив в нагрудный карман аванс, молча рванул с места.
Я опоздал.
Милицейский фордик молча моргал сине-красным, двое в грязно-белых халатах поверх курток деловито тащили носилки с черным мешком. И рыдала всклокоченная идиотка с рыбьими глазами, цепляясь за ручку коляски, в которой, захлебываясь, орал младенец. А у меня в ушах звенел скрежет жуткого удара, когда копейка влетела в корявый ствол с дурацкой надписью 'Так жизнь играет в шутки с нами'. Влетела левой стороной.
Рулевая колонка насквозь пробила ей грудь.
И опять бьет в глаза сумасшедшее яростное солнце. А сосулька капает прозрачной кровью на обшарпанный карниз.
– Не казните себя. Вы не могли этому помешать, - тихая докторша кладет пухлую ладошку мне на плечо.
Не мог помешать? Не смог изменить...
Я открыл следующую матрешку, хитро подмигивающую мне синими глазами, в день похорон. И мир снова сдвинулся с привычного места.
Я поругался с Гущиным за две недели до его дня рождения.
– Крыска, ты все рисуешь? Пойдем, прогуляемся.
– До магазина и обратно?
Я потерся носом об ее плечо. Лиля недовольно дернулась, предусмотрительно отведя от работы кисточку в красной краске:
– Не подлизывайся.
– Поехали на ВДНХ?
Мы любили этот парк с его прудами, фонтанами, запущенными аллейками и неожиданно ухоженными клумбами. Я не мог помнить выставочные времена ВДНХ - в те годы мы с Лилей жили в Питере, но и пестрота мелких торговых павильончиков развлекала нас. Даже зимой, когда безлюдные заснеженные аллеи дремали под мягким серым небом.
У нас был свой ритуал. Мы выходили из электрички на платформе 'Останкино', переходили широкую улицу напротив телебашни и неторопливо шли вдоль пруда, кидая крошки нахальным уткам. И дальше дворами, тропинками - до калитки у павильона метеорологии, где нынче продают мед и очки.
Лиля оживленно рассуждала насчет нашего сегодняшнего маршрута в парке, когда на светофоре загорелся зеленый. Я шагнул на мостовую и неловко споткнулся, пытаясь обойти грязную лужу. И в тот же миг в уши ворвался душераздирающий визг тормозов, а затем раздался глухой удар, от которого сердце попыталось выпрыгнуть из груди.
Первое, что я увидел, поднимая глаза, был Лилин ботинок - коричневый, на практичном каблучке, почему-то валяющийся в луже почти у самого тротуара. И только потом, уже придавленный к земле невозможной болью, смог перевести взгляд на бесформенную груду, еще мгновение назад бывшую Лилей.
Бывшую моей женой.
Я опять не успел...
И, прижимаясь лбом к холодному стеклу, за которым об выщербленный карниз мерно бились прозрачные капли, я мучительно искал выход из замкнутого круга, начинающегося с матрешки, а заканчивающегося истошным визгом тормозов.
И открывая матрешку - усмехающуюся, с глазами цвета ореха - я уже знал, что нужно изменять нечто большее.
Письмо застало меня на кафедре, где я торопливо прихлебывал чай в слишком коротком перерыве между двумя группами бестолковых студентов, возжелавших изучать физику. Или, точнее, уступивших желанию родителей и собственному нежеланию пополнять армейские ряды.
Я пробегал глазами по ровным строчкам:
'Ваше выступление на VII международном семинаре... привлекло особое внимание... тематика Вашего проекта близка... было бы полезным объединить усилия... Наш институт занимается проблемами... приглашаетесь на должность ведущего научного сотрудника с окладом... Жилищная проблема может быть решена за счет...'
Буквы электронного письма расплылись перед моими глазами. Я хорошо помнил, что сулило мне согласие на эту работу. Я бросил, наконец, опостылевшее преподавание, мы переехали в Москву, получили (действительно!) крохотную, но уютную квартиру, и жалкие кафедральные копейки превратились во вполне