небезопасное это пристрастие не всегда сходило ему с рук благополучно), то увлекался морскими мотогонками и альпинизмом. Он сменил уже несколько гоночных машин, собирался купить быстроходный катер, он был красив, бесстрашен, талантлив, однако не порабощен Даром. Набоков думал иногда, вероятно, что, может, оно и к лучшему: одному из корреспондентов он пожаловался, что литература занимала слишком много места в его жизни… Допускаю, что, скучая по сыну, он вспоминал и о своей матери, умершей вдали от него, в бедности. Мы ведь очень мало знаем об угрызениях его совести. На мысль о них наводит иногда образ отца героя в «Прозрачности предметов», да еще мимохожая фраза в том же самом романе: «Немало мучительства творится во мраке угрызений, в темнице неповторимого».
Набоков был еще подвижен, он гонялся за бабочками по горам, однако на дальнее путешествие решиться уже не мог: он собирался сплавать в Южную Америку за бабочками, собирался съездить в Израиль, куда его приглашали и друзья, и консул, однако так и не двинулся с места. Он никогда не летал на самолете. Можно уже было, наверное, съездить и в Выру, посетить родные места, сестра Елена вот съездила, привезла ему осколок кирпича из фундамента вырского дома… Он не решился. Осторожная Вера предупреждала его, что ЧК пока только меняет названия, и вести из России нет-нет да подтверждали это ее здравое наблюдение. Так что Набоков благоразумно отправил в это путешествие героя нового своего романа — а сам остался в Монтрё. Но все же Россия, без сомнения, приблизилась к нему в эти годы. В декабре Набоков послал Профферам, которые собирались в Россию, стодолларовый чек для семей русских диссидентов — чтобы скрасить им по возможности рождественский праздник.
В феврале 1974 года, узнав о появлении Солженицына на Западе, Набоков смог впервые написать ему и поблагодарить за письмо в Шведскую академию. Набоков писал, что они смогут теперь увидеться, однако эта встреча так и не состоялась. Дмитрий Набоков объясняет это странным недоразумением, подробностей он не сообщает. Наряду с несколькими объяснениями существует и неподтвержденная версия, весьма похожая на легенду: Солженицын пришел в отель «Монтрё Палас» и, оглядевшись, не пожелал оставаться среди этой роскоши. Допускаю, впрочем, что так могло быть. Мне показалось когда-то, что даже на привычного к Швейцарии женевского профессора-слависта Жоржа Нива (в отличие от Солженицына счастливо избежавшего наших лагерных бараков) ковровая роскошь «Монтрё Паласа» произвела странное впечатление.
26 мая лондонская газета «Обзёрвер» напечатала письмо Набокова, призывающее помочь Владимиру Буковскому.
«Героическая речь Буковского в защиту свободы, произнесенная во время суда, и пять лет мучений в отвратительной психиатрической тюрьме, — писал Набоков, — будут помниться еще долго после того, как сгинут мучители, которым он бросил вызов. Однако это слабое утешение для страдающего ревмокардитом узника, который переведен сейчас в пермский лагерь и погибнет там, если чудо общественного мнения его не спасет. Я призываю всех лиц и все организации, более моего связанные с Россией, сделать все что возможно, чтобы помочь этому мужественному и ценному человеку».
Было еще сумрачно, почти темно, но улицы Кембриджа уже заполнили заспанные студенты. Многие из них ехали на велосипедах… Мы же шли пешком — почти бежали: Буковский опаздывал на лекцию. Я поглядывал на него сбоку: впервые мне доводилось видеть человека героического. Человека, который не боялся Лубянки. Так же вот Набоков разглядывал, наверно, в гостях у Фондаминского всех этих невероятных боевиков-социалистов и смельчаков, переходивших советскую границу, так, словно это была граница между Францией и Бельгией. И вот рядом со мной бежал на занятия человек, который самолично пересекал все границы дозволенного и смертельно опасного. «Мужественный и ценный человек», — сказал о нем Набоков…
Буковский остановился, торопливо пожал мне руку: он спешил на лекцию по биологии. Он снова стал студентом — после стольких лет тюрьмы и психушки, после блистательной победы над КГБ, после высочайшего признания правительств, и на родине (которая его, который не был ничьим шпионом, тайком обменяла на чужого генсека), и на Западе, где его приняла английская королева (таких всего два счастливца в год бывает), после значительного успеха его книги — после всего этого он сел за парту со студентами, попрекавшими его на переменках недооценкой коммунистической свободы. Героический человек…
Он ушел, а я остался один в чужом Кембридже. На «кондитерскую с пирожными-мухоморами» денег у меня не было, я пошел на лекцию к каким-то кембриджским филологам. «Мудрая мумия» мямлила что-то про «Сельское кладбище» Грея. Я ждал, пока рыбкой блеснет в скучном потоке лекции красное словцо. Если оно и блеснуло, я пропустил его или не понял. Мой сосед сонно хохотнул. Он сообщил мне, что он американец, что он уже два года слушает эту нуду, но теперь деньги кончаются и надо ехать обратно. Или искать тут работу… Я вспомнил о корнельских студентах, понимавших на лекциях Набокова куда меньше, чем я тут. Вспомнил об их профессоре, робко отрывавшем глаза от конспекта и снова нырявшем за порцией слов…
Согревшись, я пошел на речку Кем, где мокли под дождем плоскодонки, а вечером еще бродил по Тринити Коледжу, до тех пор, пока кто-то из студентов не затащил меня на свою вечеринку. «Русский? — спросил он. — А-а-а… Пошли посидим у нас…» Сидеть было негде: они там не сидели на вечеринке — они стояли, пили и общались стоя. Пить я не пью, а пожевать было нечего, да и общение показалось мне странным (Это ты? — О, это я! — А помнишь вчера? — У-у-у, вчера…). Я стал искать среди них Лоди Набокова, Никиту Романова, Бобби де Кальри, Алекса Понизовского, Петра Мрозовского, Мишку Калашникова… Мне показалось, что я нашел Дарвина, но он был уже сильно пьян. Пытался даже угадать Доналда Маклина — чтоб остеречь, но и его, кажется, не было… Вспомнилось, как я встретил однажды этого рыжего выпускника Кембриджа в гостях у московского приятеля-историка (тогда ярого коммуниста, потом столь же ярого антикоммуниста). Англичанин был тогда пьян до умиления. Кивнув на прелестную немочку на другом конце стола, он сказал мне, снизив голос на четверть: «Ее мать приехала к нам в Кембридж и сказала: „Надо уходить в подполье. Надо поработать для партии“. Ее мать была в Коминтерне. А я был молодой…» Я хотел спросить, чему собственная мама учила его в детстве, но не хватило жестокости. Он умер совсем недавно в Москве, вероятно, один — семейство давно вернулось к себе в Альбион. Мир праху твоему, грустный предатель родины. Пролетарская, всемирная, ничья родина ушла на дно, а наша всеобщая родина — планета Земля, Свет Божий — она отчего-то не пользуется пока популярностью. Все предпочитают теперь «малую родину». Свою Выру. Свой Гранчестер…
Назавтра я разыскал друзей в ближнем Хэверхилле, и добрая Энджела Карвер повезла меня в Гранчестер. Дул ветер, нес какую-то мерзкую изморось, и Гранчестер показался мне еще более убогим, чем казался Набокову во время его прогулок. Отчего-то они волновали меня оба — и Брук, павший на первой войне, и Набоков, умерший за два года до моей Англии. О Бруке я, впрочем, услышал не раньше, чем о Набокове, — совершенно случайно: переводил роман пролетарского Силлитоу, и там один солдат выразился как-то странно: «Руперт Брук твою мать!» Я долго лазил по словарям, пока крошечный англичанин Боттинг не объяснил мне, что это рифмующий слэнг, надо искать матерное слово в рифму. Маленький Том Боттинг, который зачем-то воевал в Испании, потом из-за этого дрожал в Нижнем Новгороде, славном городе имени товарища Горького, не осуждавшего самых крутых репрессалий… Прозрачность предметов…
Восьмой английский роман Набокова (последний из законченных им) так же, как и его восьмой русский роман (последний из законченных им русских романов), был во многом автобиографическим. Вместо обычного в западных изданиях списка «Другие произведения того же автора» в новом романе приведен был список «Другие книги Повествователя», и в нем легко было обнаружить и «Машеньку» (под псевдонимом «Тамара»), и «Защиту Лужина» («Пешка берет королеву»), и «Истинную жизнь Себастьяна Найта» («Ищи под Истиной»), и «Лолиту» («Королевство у моря»), и другие важнейшие книги Набокова со слегка смещенными датами выхода в свет. Повествователя в романе звали Вадим Вадимович Н., он родился в Петербурге в один день с Набоковым, бежал из России, учился в Кембридже, жил на Лазурном Берегу, в Париже, в США, страшно мучался, переходя с русского на английский, воевал с плохими переводчиками, потом получил американское гражданство, преподавал в университете, переехал в Швейцарию и так далее… Книги этого В. В., изящно пересказанные в новом романе, тоже вполне узнаваемы. Впрочем,