группа эта не расширяла свой состав что, вероятно, и спасло ее от проникновения в нее агентов ГПУ, легко проникавших во все идейные и особенно «подпольные» эмигрантские организации), а вскоре и вовсе распалась. Факт этот, сообщенный Брайаном Бойдом, все же вносит поправку в «антиобщественный» облик Набокова.
Сын И.В. Гессена был некрасивый коротышка, увлекался боксом, теннисом, женщинами и еще тысячью жизненных соблазнов. Он то начинал учиться в техническом коледже, то вдруг брался изучать историю, то писал статьи о кино для «Руля». Вера Набокова давала ему уроки английского, и как видно, не без успеха, так как с тридцатых годов Георгий и сам преподавал английский, а после войны работал переводчиком-синхронистом в ООН. Набоков с явным удовольствием писал после войны сестре, что к ней зайдет его друг Георгий.
Среди его старших друзей были Владимир Татаринов из «Руля», его жена Раиса, изучавшая когда-то право в Сорбонне и работавшая в Берлине во французском посольстве (где работала и Романа Клячкина, а позднее и Вера). Следует назвать также критика Юлия Айхенвальда (некогда низвергавшего с пьедесталов Брюсова и Горького), симпатичного Георгия Ландау, занявшего в «Руле» место В.Д. Набокова, и Юрия Офросимова.
Наблюдательный читатель отметит, что среди друзей Набокова было немало русских евреев. Конечно, все эти люди считали себя в первую очередь русскими, и только фашисты указали им позднее, где их законное место, — в новом изгнании, в печах крематория. «Кровь, которая течет в моих жилах, — говаривал поэт Ю. Тувим, загостившийся когда-то У сестры Романы Клячкиной, — это польская кровь. Это только кровь, которую выпускают у меня из жил, — еврейская…» Набоков был равнодушен к делению человечества на расы, племена, группы и подгруппы крови, и мы могли бы и не упоминать об этом, если б эта его недопустимая терпимость не коробила так сильно одну из школ современного набоковедения. Что до его дружеских контактов (и долгих, на всю жизнь дружеских связей) с русскими евреями, то подобные дружеские связи в эмиграции были так же неизбежны Для Набокова, как, скажем, и для Бунина, который дружил и с Фондаминским, и с Цетлиным, и с Алдановым, и с А. Седых. З. Шаховская рассказывает, что из двух эмигрантских русских клубов в Брюсселе именно русско-еврейский постоянно затевал литературные чтения, а Н. Берберова отмечает, что на литературу в эмиграции без конца жертвовали «щедрые и культурные русские евреи». Так уж случилось, что среди русской антибольшевистской интеллигенции было в эмиграции много русских евреев, и в большинстве своем они, подобно самому Набокову, до конца своих дней остались непримиримыми врагами тоталитаризма.
На чтении «Машеньки» в кружке поэтов присутствовал профессор Макаров, в описаниях «Воскресенска» сразу узнавший Рождествено, которое он посетил всего полгода назад (перед отъездом из России). Он припомнил, что в этой Выре теперь школа, а во дворце, в Рождествене — детский дом. И даже в семейном склепе в Рождествене (о чудо!) еще теплится лампадка… Новый привет из Выры Набоков получил только сорок лет спустя.
На другом заседании кружка Набоков прочитал доклад о красоте и радостях… спорта. Примеры он приводил из области бокса, ибо следил за тогдашними знаменитыми матчами. Конечно, он больше говорил об ощущениях спортсмена, чем о приемах или тактике — об ощущении напряженности мышц, о странности переживаний боксера, получившего нокаут.
Шахматы тоже не были им забыты. Набоков участвовал в сеансе одновременной игры, который проводил тогда великий Нимцович в одном из берлинских кафе (Набоков проиграл, но совсем не позорно). Еще через неделю он играл с будущим чемпионом мира Алехиным, чувствуя, что скоро и этот матч ему пригодится, уже совсем скоро!
При выборах «мисс русская колония» на балу прессы Набоков вместе с Татариновым входил в жюри конкурса остроумия (лучший ответ на вопрос «Что значит современная женщина?»).
Потом проходили дебаты в Шубертзаале на темы «возвращенчества». Многие эмигранты, даже из тех, что были высланы под угрозой расстрела, склонялись теперь к возвращению на родину (некоторые вернулись и — надо отдать должное последовательности большевиков — были расстреляны). На вечере выступил Айхенвальд и напомнил слова Канта о двух благородных недугах человечества: тоске по чужбине и тоске по родине. «Мы не согласны с тем, что там творится, — сказал Айхенвальд о Советской России, — и мы будем изменниками родины, если, отрицая все, что там происходит, будем туда стремиться… Душою мы никогда не покидали родины — некуда нам и возвращаться».
Брайан Бойд описывает напряженную светскую жизнь Набокова в апреле 1926 года. 1 апреля — вечер у Каменки. Назавтра — в кино с Татариновым. Еще через день — театр (там давали Островского). В фойе Набоков встретил Офросимова (который был и режиссер и театральный критик), попросившего написать пьесу для его труппы. Встретил он там и бывшего своего учителя художника Добужинского, приехавшего в Берлин на открытие выставки. Еще через день он играл в шахматы. Потом ездил в Далем, в институт энтомологии, где познакомился с обаятельным русским энтомологом Мольтрехтом: они говорили о бабочках. Он ходил плавать со своим учеником Шурой Заком, играл в теннис с другим своим учеником, Сережей Капланом, что давало ему доступ в один из лучших теннисных клубов Берлина.
К той поре относятся и эпизоды его жизни, которые не так легко совместить с образом более позднего, скажем, американского или даже парижского Набокова. В одном из русских ресторанов играл скрипач — румын Спиреско, негодяй, побоями доведший жену до самоубийства и вышедший сухим из воды. Теперь он снова сиял в окружении поклонниц своего таланта, и вот при первом удобном случае (явившись в ресторан с Верой, с Мишей Каменкой и Мишиной женой) Набоков влепил «этой обезьяне» пощечину, а потом (как сообщал газетный репортер) «наглядно демонстрировал приемы английского бокса», пока Миша Каменка отбивал натиск оркестрантов, спешивших на помощь своему скрипачу.
И при всей этой бурной деятельности Набоков без конца писал рассказы. Теперь уже лучший эмигрантский журнал «Современные записки», дотоле прозы молодых эмигрантских писателей не печатавший, просил у него рассказ. Он писал стихи, закончил «Университетскую поэму», рассказывающую о мире его Кембриджа, в который он семь лет назад неожиданно упал из «русских облаков». В поэме этой — удивительное описание футбольного матча, образ старушки-уборщицы, которая когда-то, за пеленою времени, может, была полна юных соблазнов для студентов других времен — ведь время в этом древнем городке студентов течет без катаклизмов, без перерывов.
Описаны в поэме его ночные бдения над стихами, когда «в камине ласковый, ручной огонь стоит на задних лапах», и над словарем Даля, где «в последнем томе меж „хананагой“ и „ханжой“ „хандра“: тоска, унынье, скука». Есть здесь и рассказ о легкомысленной юной любви (о «псевдолюбви», как выражается один из московских набоковедов); есть и обращение к музе в конце:
Вот такую почти «пушкинскую» поэму написал Набоков, а когда она была напечатана, он получил одобряющее письмо от одного из самых любимых своих поэтов — от Ивана Бунина.
Вскоре вышел его рассказ в «Современных записках» — высшая награда для молодого эмигрантского прозаика. Рассказ «Ужас» был одобрительно упомянут Михаилом Осоргиным в самой популярной эмигрантской газете Парижа — в «Последних новостях». Это был странный рассказ — очерк, напоминающий исповедь больного на приеме у психиатра, запись истории болезни. В рассказе описана даже не одна, а