Седых в своем отчете описывает «молодого человека спортивного типа, очень нервного, порывистого»:

«От Петербурга остались у него учтивые манеры и изысканная, слегка грассирующая речь; Кембридж наложил спортивный отпечаток, Берлин — добротность и некоторую мешковатость костюма… У Сирина — продолговатое, худое, породистое лицо, высокий лоб. Говорит быстро и с увлечением. Но какая-то целомудренность мешает ему рассказывать о самом себе. И потом — это так трудно… скучная берлинская жизнь, с которой нет сил расстаться только потому, что лень трогаться, — да и не все ли равно, где жить?»

Дальше идет репортерская запись беседы, вероятно, не очень точная, скорей всего, здесь пересказ ответов Набокова:

«Смешные! Говорят о влиянии на меня немецких писателей, которых я не знаю. Я ведь вообще плохо читаю по-немецки. Можно говорить скорее о влиянии французском: я люблю Флобера, и Пруста…

— Почему у физически и морально здорового, спортивного человека все герои такие свихнувшиеся люди?

— Свихнувшиеся люди? Да, может быть, это правда. Трудно это объяснить. Кажется, что в страданиях человека есть больше значительного и интересного, чем в спокойной жизни. Человеческая натура раскрывается полней. Я думаю — все в этом. Есть что-то влекущее в страданиях.

…— Какова техника вашей писательской работы?

— В том, что я пишу, главную роль играет настроение — все, что от чистого разума, отступает на второй план. Замысел моего романа возникает неожиданно, рождается в одну минуту… Остается только проявить зафиксированную где-то в глубине пластинку. Уже все есть, все основные элементы: нужно только написать сам роман, проделать тяжелую техническую работу… Иногда пишу запоем, по 12 часов подряд, — я болен при этом и очень плохо себя чувствую. А иногда приходится переписывать и переделывать — есть рассказы, над которыми я работал по два месяца. И потом много времени отнимают мелочи, детали обработки: какой-нибудь пейзаж, цвет трамваев в провинциальном городке, куда попал мой герой… Иногда приходится переделывать и переписывать каждое слово. Только в этой области я не ленив и терпелив».

…Наконец, состоялся памятный набоковский вечер в Париже. Позднее чтения стали для Набокова одним из источников дохода, но тот первый, парижский вечер был особенный. Знаменитый Сирин, о котором столько было разговоров, впервые предстал перед парижской публикой.

В своей комнате, примыкающей к гостиной Фондаминского, Набоков примерил смокинг друга Сабы и с ужасом обнаружил, что смокинг короток и не прикрывает ни манжеты сорочки, ни поясной ремень. Амалия Осиповна быстро приспособила какие-то резинки к рукавам шелковой сорочки, а Зензинов принес свои подтяжки (Сабины брюки были широковаты для худющего Набокова). Герой вечера был готов к выходу, и Фондаминский вызвал такси (по полунищему Парижу уже ходила легенда, что он, как юный герой «Подвига», повсюду разъезжает в такси).

Зал Социального музея на улице Лас-Каз был набит до отказа. Такого, пожалуй, здесь еще не бывало. Худенький эмигрантский гений вынул стопку листков из нового портфеля, взятого напрокат у Руднева, и начал читать. Читал он хорошо, артистически (хотя вести свободную беседу с эстрады или перед камерой он так и не научился до старости). Акустика была прекрасная, зал слушал его, затаив дыхание. Сперва он прочел несколько стихотворений, потом небольшой и совершенный рассказ «Музыка». В перерыве публика обступила его, и в жуткой, воняющей потом женщине он вдруг узнал свою пирейскую возлюбленную — поэтессу… Во втором отделении было самое трудное и интересное. Он прочел тридцать страниц из «Отчаяния». Зал, — это доброе, фыркающее, взволнованное чудовище (так он рассказывал Вере), — вел себя послушно и тихо, сознавая, вероятно, что до такого чтения еще не дорос. Впрочем, у нас есть возможность бросить взгляд из зала. Вот как вспоминает об этих чтениях врач и писатель Василий Яновский, в ту пору сотрудник враждебных Набокову «Чисел», монпарнасец из окружения Адамовича:

«Я пришел явно с недоброжелательными поползновениями: Сирин в „Руле“ печатал плоские рецензии и выругал мой „Мир“.

В переполненном зале преобладали такого же порядка ревнивые, завистливые и мстительные слушатели. Старики — Бунин и прочие — не могли простить Сирину его блеска и „легкого“ успеха. Молодежь полагала, что он слишком „много“ пишет.

Следует напомнить, что парижская школа воспитывалась на „честной“ литературе… И „честность“ в Париже одно время понималась очень упрощенно, решив, что это исключает всякую фантазию, выдумку, изобретательность… Сирин в области „выдумки“ шел из иностранной литературы и часто перебарщивал…

Для меня вид худощавого юноши с впалой (казалось) грудью и тяжелым носом боксера, в смокинге, вдохновенно картавящего и убедительно рассказывающего чужим, враждебным ему людям о самом сокровенном, для меня в этом вечере было нечто праздничное, победоносно-героическое. Я охотно начал склоняться в его сторону.

Бледный молодой спортсмен в черной паре, старающийся переубедить слепую чернь и, по-видимому, даже успевающий в этом! Один против всех, и побеждает. Здесь было что-то подкупающее, я от души желал ему успеха…»

Рассказ о чтениях Набокова можно найти и в мемуарной книге Н. Берберовой:

«В задних рядах „младшее поколение“ (т. е. поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо. „Сливки“ эмигрантской интеллигенции (средний возраст 45–60 лет) принимали Набокова с гораздо большим восторгом в то время… Что касается „младших“, то… для их холодности (если не сказать — враждебности) было три причины: да, была несомненная зависть — что скрывать? — особенно среди прозаиков и сотрудников журнала „Числа“; был также дурной вкус, все еще живучий у „молодых реалистов“, и, наконец, была печальная неподготовленность к самой возможности возникновения в их среде чего-то крупного, столь отличного от других, благородного, своеобразного, в мировом масштабе — в среде всеевропейских Башмачкиных».

Вечер удался на славу. Фондаминский уже до начала его смог вручить юбиляру фантастическую (для литератора, но не для слесаря) сумму в три тысячи франков. Так как зал вмещал 160 человек, а билет стоил не дороже десяти франков, легко представить себе способ реализации билетов (обычный, впрочем, при благотворительных мероприятиях). Неутомимый Фондаминский приезжал к какому-нибудь богатому меховщику или ювелиру, вынимал веер билетов и объяснял, что надо помочь молодому гению (самому, самому), который ко всему прочему еще и сын благородного В.Д. Набокова, убитого бандитами (кто ж этого человека не помнит, — все, все помнят — и Кишинев, и кровавый навет киевского процесса, и выстрелы в берлинской филармонии, когда убили этого святого человека, бывают же такие!). Меховщик (или ювелир) жаловался, что совсем нет времени, что давно уже ничего не читал, а ведь было когда-то, еще в России, студентом — много читал, но, Боже правый, кто ж не читал в России? Он покупал три билета — себе, жене и школьнику Семе. Сема как раз и шел на вечер. Впрочем, не один — горничная шла, бывшая смолянка, да ее друг-шофер, бывший полковник. А меховщик за все платил, горделиво и ненавязчиво клал бумажки на стол — вот вам триста франков. И сияющий Фондаминский (благородный же человек, для себя ему ничего не нужно — только для России, для Бога, который у нас у всех один, хотя вот Христос ему отчего-то симпатичнее, чем прочие ипостаси) прятал деньги в карман и ехал дальше, отбросив сомнения, — не побираться же он едет — делать святое эмигрантское дело спасения литературы…

После окончания вечера несколько писателей пошли вместе с Набоковым в кафе, где виновник торжества произнес небольшой спич. Ну, а потом было много-много разговоров — о России, о культуре, о политике… Золотой век парижской эмиграции вступил в свое последнее десятилетие — пройдет совсем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату