Наташу. По существу это, разумеется, совершенно нелепо (вы-то хорошо знаете, что я чистейшей воды выдумщик и никого не сую в свои вещи), но мне противно, что это могут раздуть…» Набоков просит Зину опровергнуть этот слух и добавляет: «Добро бы в Фердинанде моем вздумали искать автора, а так ведь вовсе бессмысленно…» Вполне возможно, что в странном писателе-модернисте, «василиске счастья» Фердинанде и было нечто от какого-то из двух авторов Набоковых, скорей все же от удачливого композитора-модерниста Николая Набокова, однако главную загадку представляют, на мой взгляд, героиня, сам тревожный настрой рассказа, и смятение автора, и влюбленность… Ключ к разгадке (по меньшей мере один) может быть найден, возможно, в крошечной детали из биографии героини: у нее был жених, красавец-офицер, тяжеловатый и положительный, который «успешно теперь работает инженером в какой- то очень далекой тропической стране, куда за ним она не последовала». Но ведь именно так излагали некоторые биографы Набокова историю замужества и развода Ирины Кокошкиной-Гваданини. Ее мать В. Кокошкина, знавшая, что дочь неравнодушна к писателю, подошла к Набокову в Париже после чтения (9 февраля 1936 года) и пригласила его на чай, наговорив множество комплиментов. Набоков приглашение принял. Что произошло дальше, мы не знаем, однако «Весна в Фиальте» дает, мне кажется, представление о его тогдашнем смятенье:
«И с каждой новой встречей мне делалось тревожнее; при этом подчеркиваю, что никакого внутреннего разрыва чувств я не испытывал, ни тени трагедии нам не сопутствовало, моя супружеская жизнь оставалась неприкосновенной… Мне было тревожно, оттого, что я как-никак принимал Нинину жизнь, ложь и бред этой жизни. Мне было тревожно, оттого, что, несмотря на отсутствие разлада, я все-таки был вынужден, хотя бы в порядке отвлеченного толкования собственного бытия, выбирать между миром, где я как на картине сидел с женой, дочками, доберман-пинчером (полевые венки, перстень и тонкая трость), между вот этим счастливым, умным, добрым миром… и чем? Неужели была какая-либо возможность жизни моей с Ниной, жизни едва вообразимой, напоенной наперед страстной, нестерпимой печалью, жизни, каждое мгновение которой прислушивалось бы, дрожа, к тишине прошлого? Глупости, глупости!.. Глупости. Так что же мне было делать, Нина, с тобой…»
Сияла за окном мокрая зелень берлинских платанов. Набоков писал рассказ, а может, и писал письма этой ветреной, очаровательной Нине-Ирине. И ждал, отложенный в сторону, главный его роман, потому что в душе его больше не было мира.
Но он ведь чистейшей воды выдумщик, он все выдумывает, — возразит мне внимательный читатель, — Вот же он пишет Шаховской… Да и позже он столько раз говорил, что все перекручивает, перетасовывает, растирает — так, что от фактов остается пыль.
Так-то оно так, — отвечу я, — но посмотрите, однако, сколько остается не перетасованного, не перекрученного, не истертого в порошок — и в «Подвиге», и в «Машеньке», и в «Даре». Может, все-таки писателю нужны при созидании эти опоры реальных фактов, эти леса, которые потом, после завершенья строительства, он то ли не желает, то ли не может удалить. Иначе откуда появился бы этот муж героини, что сейчас в тропической Африке? Разве нельзя было послать его в Индонезию или Перу? И чтобы написать Фердинанда, тоже понадобилась реальность — и кузен Ника, и завороженные статьи эмигрантской критики о писателе-модернисте Набокове…
Похоже, что смятенье царило этой весною в его душе. Да и в окружающем мире, который он как можно дольше старался не допускать в счастливый круг семьи и работы, тоже становилось все страшней. Вполне реальные убийцы выползали уже из своих убежищ и правили бал. В мае 1936 бандит и черносотенец генерал Бискупский был назначен главой гитлеровского департамента по делам эмигрантов. В заместители себе он взял только что вышедшего из тюрьмы сентиментального убийцу и психопата Сергея Таборицкого. Того самого, что стрелял в спину лежачего В.Д. Набокова. Трудно представить себе, чтобы Вера или Набоков могли теперь чувствовать себя в безопасности. Их письма этого времени полны самых разнообразных планов бегства. Куда бежать? В Англию? В Нью-Йорк? В Париж? В Прагу? Но никто никуда их не звал, их не ждали нигде, и непонятно было, чем будут они зарабатывать на жизнь вне Берлина.
Позднее, рассказывая об этом времени, Набоков с оптимизмом писал и говорил, что, собственно, ничего страшного не происходило: они, конечно, не имели ничего лишнего, но и не голодали. А состоятельные друзья дарили чудные подарки маленькому Мите. Вот к двухлетию подарили ему чудесный педальный мерседес, в котором он катил вдоль тротуара по Курфюрстендам…
Однако письма Набокова свидетельствуют о немалых трудностях. Он пишет матери о своих обтрепанных брюках, в которых стыдно ехать в Бельгию. Пишет Глебу Струве в Англию, умоляя похлопотать о месте для него, пишет в Калифорнию Александру Кауну и в Иейл Михаилу Ростовцеву — просит поискать ему место, говорит, что заработки его ничтожны и положение просто отчаянное. Конечно, за границу из тоталитарной Германии приходилось писать с осторожностью. Но нам известно, что на сентябрь того года генерал Бискупский назначил регистрацию эмигрантов в стране «национального единства» нельзя без регистрации. А вдруг затесались какие-нибудь инородцы?
Тянуть с отъездом больше было нельзя. Набоков в отчаянье пишет друзьям, что уехал бы сейчас в любую страну, где можно было бы найти работу с английским — в Канаду, в Индию, в Южную Африку.
Вести из Праги также были неутешительными. Брат Кирилл снова оставил работу. Он не хочет бросать поэзию, ни за что не хочет становиться взрослым. Он теперь в Бельгии, и Набоков чуть не в каждом письме умоляет Зинаиду Шаховскую помочь ему, пристроить куда-нибудь. Вот письмо, посланное Шаховской в ноябре и сообщающее об отплытии ее сестры в США:
«Наташа уплыла в четверг, так заторопившись, что даже не простилась с нами. Она между прочим рассказывала о Кирилле. Положение его меня ужасает. Как он устроится в Бельгии, есть ли надежда устроить его. Ради Бога, пусть он только не едет в Чехию; моя мать живет впроголодь и больна… Ради Бога, хоть какую-нибудь ему работу — пусть мусорщика — все равно. Только бы не умер с голоду. Авось он тогда поумнеет».
Набоков готовился к отъезду. Он подчищал первую главу «Дара», намереваясь прочесть ее соотечественникам в Париже. К столетней годовщине Пушкина, которую собирались широко отмечать в Париже и Брюсселе, он писал доклад по-французски. У него было написано несколько английских эссе о семье, о детстве, о роли английской культуры в русском воспитании.
Пушкин царил на страницах его нового романа, ибо только искусство и культура могли сегодня противостоять грядущему одичанию мира…
Кончалось счастливое берлинское отчуждение — в кругу своих, в окруженье чужих. Начиналась эпоха унизительной бедности, бегства: сперва на Запад, еще дальше по полям Европы, потом — через океан… Десятилетие спустя он вспоминал это ощущение погони:
«…мы бежали, и чем дальше, тем мне становилось яснее, что спасаемся мы не просто от засунутого в сапоги и перетянутого ремнем идиота с прядью поперек лба и с запасом железного лома на гусеничном и колесном ходу, — он был всего лишь символом, за которым стояло нечто неуловимое и чудовищное, какой- то безликий и безвременный ком первородного ужаса…»
Сейчас он уезжал для выступлений — в Бельгии, во Франции, в Англии. Решено было, что он будет искать и место для устройства семьи. Вера Евсеевна рассказывала позднее, что это приход Таборицкого к власти заставил ее поторопить мужа с отъездом. Неожиданная помощь подоспела из Англии — аванс за перевод «Отчаяния», а еще, вовсе уж неожиданно, — помощь от далекого предка Набоковых, композитора фон Грауна. Они прочли в газете, что разыскиваются наследники фон Грауна, Набоков сообщил, что его прабабушка Нина фон Корф была дочерью фон Грауна, и тогда ему вручили табакерку, из которой композитор имел обыкновение нюхать табак. Табакерка прибавила еще несколько сот долларов к скудному английскому гонорару. Уезжая, Набоков не знал, что никогда больше не вернется в Германию. Ему оставалось еще сорок лет жизни — во Франции, за океаном, близ германской границы. Однако никогда больше нога его не ступила на немецкую землю.