С середины мая Набоков все чаще пропадал в горах между Ментоной и Рокебрюном, охотясь на бабочек. Вряд ли у него слишком спокойно было на душе, ибо именно тогда он придумал длинный, страшный рассказ «Истребление тиранов» — монолог человека, оглушенного громкоговорителями под небом современной тоталитарной державы. В юности рассказчик знал ничтожного человека, который стал сегодня диктатором в его стране, — знал, но не убил, а ведь мог бы убить «и тогда не было бы… ни праздников под проливным дождем, исполинских торжеств, на которых миллионы… сограждан проходят в пешем строю с лопатами, мотыгами и граблями на рабьих плечах, ни громковещателей, оглушительно размножающих один и тот же вездесущий голос, ни тайного траура в каждой второй семье, ни гаммы пыток, ни отупения, ни пятисаженных портретов, ничего…». А дальше — рассказ о старухе-вдове, вырастившей двухпудовую репу и удостоившейся вместе с репой высочайшего приема. Выслушав рассказ бедной вдовы о ее трудовом подвиге (пересказ сказки о репке в комбинации с подшивкой газеты «Правда» за минувшие годы), тиран «резко обратился к своим подчиненным: „Вот это поэзия… вот бы у кого господам поэтам учиться“, — и сердито велев слепок „с овоща“ отлить из бронзы, вышел вон». Кому ж из людей, подвизавшихся в искусстве стран победившего, не приходилось слышать этих рекомендаций? (Вспомните хотя бы рекомендованного Хрущевым в качестве образца поэзии Пантелеймона Махи- ню). Но где их слышал Набоков?
В рассказах есть и стихи «лучшего поэта», которые декламировал по радио чудный актерский голос, с баритональной игрой в каждой складочке: «Хорошо-с…» Уже первое слово пародии выдавало ее жертву, знаменитого советского тезку Набокова и название его опостылевшей всем со школы поэмы, лишь уточненное частицей лакейской исполнительности:
Дальше раздаются в рассказе знакомые крики: «Ты наша слава, наше знамя!»
И вот здесь неудержимый смех разобрал истерзанного ненавистью героя — он начал смеяться, и смех спас его. Смех оказался заговором, заклятьем: «так что отныне заговорить рабство может всякий…»
Конечно, Набоков не был столь наивен, чтоб полагать, что смех убьет тирана физически (и напрасно иные западные набоковеды упрекают его в этой наивности). Он говорил прежде всего об истреблении в себе этой зачарованности тираном, этого пиетета перед ничтожными диктаторами (а его ведь не избежали и личности столь независимые, как Бернард Шоу, не говоря уж о Мережковском, Гамсуне, Паунде, Барбюсе, Роллане, Уэллсе, Веркоре, Неруде и других западных интеллектуалах, имя им легион), этой неотвязной ненависти, мешающей быть счастливым.
Через несколько лет, уже за океаном, Набоков воспроизвел историю о человеке, знавшем тирана с детства, в романе «Зловещий уклон».
В июле Набоковы переехали в очаровательную горную деревушку Мулине. Однако туда вскоре перекочевали также военные лагеря, и на деревенской площади зазвучала военная музыка. Набоковы снова спустились к морю и поселились на мысе Антиб в русском пансионе. Он размещался на вилле герцога Лихтенбергского и принадлежал теперь русскому Союзу инвалидов. Городок был «сам по себе упоителен», но угроза полного безденежья все больше угнетала Набокова, и тогдашние его письма мало похожи на поздние его, вполне оптимистические, воспоминания. «У нас сейчас особенно отвратительное положение, — пишет он, — никогда такого безденежья не было, эта медленная гибель никого не огорчает и даже не волнует (впрочем, нет, Союз литераторов в Париже выслал мне 200 франков). Совершенно не знаем, что делать…» Набокова раздражала парижская легенда о том, что он сидит «на Ривьере ради прекрасных глаз моря»: «…эти завистливые идиоты не понимают, что нам просто деваться некуда… как только наберем денег на билеты, поедем в Париж…» О своем «ужасном материальном положении» он писал и в американский Литературный фонд, выславший ему 20 долларов.
В некоторых письмах того времени есть упоминания о Праге: «…положение моей матери действительно страшно…»
В октябре Набоков отослал «Русскому театру» свою новую пьесу «Изобретение Вальса», и вскоре «Последние новости» известили, что на квартире Ю.П. Анненкова состоялось первое чтение пьесы. Шел конец тревожного 1938 года, и широкий зритель, замученный бюллетенями новостей, рассчитывал, что ему покажут что-нибудь лирическое — о вальсах, о беспечных сказках венского леса. Но Вальс в пьесе «Изобретение Вальса» — это фамилия, а может, и псевдоним изобретателя оружия — пьеса была политическая. Если вспомнить, какое место занимает тема тоталитаризма в произведениях Набокова, странным покажется, что советский критик, снабдивший первые полмильона набоковских томиков в России своим небрежным предисловием, писал в нем, что «злоба дня» мало затронула Набокова. Он заметил у Набокова «отдельные политические колкости», однако ухитрился не заметить целых романов, пьес и рассказов, говорящих о далеко не безразличной для Набокова угрозе тоталитарного рабства и смерти.
Герой новой пьесы изобретатель Сальватор (т. е. Спаситель) Вальс приносит на суд министра воображаемой страны свое страшное изобретение: губительные лучи, способные взорвать на расстоянии все, что понадобится взорвать. Вальс отказывается продать свое изобретение и заявляет, что озабочен будущим человечества. Он разглагольствует (в стихах) о приходе новой жизни, ибо его изобретение может служить «оградой»: «а жизнь должна всегда ограду чуять — чтоб бытием себя сознать». В конце концов Вальс объявляет себя правителем страны — лишь для того, чтоб дать людям счастье: «Розовое небо распустится в улыбку. Все народы навек сольются в дружную семью». Журналист Сон так констатирует победу Вальса: «Он победил, и счастье малых сих уже теперь зависит не от них». Сон вообще довольно приметлив, однако его легко увлечь фантазией (в набоковской ремарке сказано: «Его может играть женщина»). Собственно, Сон и явился главным постановщиком Вальсовой победы. И вот начинается правление Вальса: в стране воцаряется неразбериха, экономическое равновесие нарушено, первый же человеколюбивый декрет вызывает рост безработицы, на улице — смута, соседи вторгаются в страну. Вальс досадливо отмахивается: он ведь еще не начал строить, он пока только разрушает, вот когда все разрушу, — увидите, как будет просто, разрушение и разоружение происходят в атмосфере скандалов. Наконец, в отместку за покушение, Вальс дотла разрушает красивейший город соседней страны. Потом он решает удалиться от скучных дел и как следует отдохнуть. Увы, ничего нового он не придумал: он строит себе новый дворец, заводит гарем и во что бы то ни стало хочет заполучить дочь генерала Берга. Все отворачиваются от Вальса; когда же его бросает и Сон, он снова оказывается в приемной министра жалким просителем. Теперь министр без труда распознает в нем обыкновенного сумасшедшего. Стало быть, все это было лишь сном безумца. Так, во всяком случае, объясняет это автор пьесы в своей записке актерам. В самой пьесе можно разгадать разнообразные намеки (не говоря уже об имени журналиста) на то, что действие происходит во сне — «утончение реальной фактуры» в некоторых сценах, самая атмосфера сна. Эгоистическая мечта Вальса не учла существования других людей (как не учитывал его некогда Герман в «Отчаянии») вне его, существования другой реальности. Мир обязан соответствовать представлениям безумца о мире — в этом своем убеждении Вальс немногим отличается от прочих мировых диктаторов. Да и мечты и вкусы его оказались на поверку не самой высокой пробы. Ему хочется жить хорошо и «красиво», а что такое «красиво» — это вам покажет любая магазинная витрина…
До сцены эта пьеса в те годы так и не дошла: Анненков разругался с «Русским театром» и репетиции повисли в воздухе. Журнал «Русские записки» напечатал пьесу, и одним из немногих отликов на нее была подписанная М.К. (возможно, это был друг матери Марии и Романы Клячкиной Кирилл Мочульский) статья