готовить кнедли с сыром и пироги с орехами.
— Ну, хорошо, тетя Лена, а в молодости вы ведь, наверное, умели думать?
— Нет.
— Вы ведь вдова, значит вы были замужем. Так неужели перед свадьбой, когда вы решали, выходить или не выходить за покойного, неужели вы и тогда не подумали?
— Нет.
— Как же так?
— Да мы с покойником еще до этого друг друга узнали, а как наше знакомство на седьмой месяц пошло, тут уж я без раздумий за него вышла.
— Хорошо. Это действительно вполне возможно. Ну, а когда вы познакомились с покойником и когда вас это знакомство должно было довести до седьмого месяца, неужели вы и тогда не подумали?
— Нет.
— Как же?
— Да в такие моменты обычно не думают.
— Вы с мужем прожили один год и остались вдовой, без защиты, без опоры, а жизнь такая трудная! Может быть, вы хоть в то время о чем-нибудь думали?
— Нет, и тогда не думала.
— Почему?
— Молодая была и красивая.
— Конечно, конечно. Но, тетя Лена, с тех пор прошло много времени, прошла и молодость и красота, и, вероятно, вы часто попадали в положение, когда было над чем задуматься?
— Было, но я не думала. Не умею, не учили меня, потому и не умею.
— Как же так, не умеете?
— Вот так! Весь день на работе, где уж тут думать, все думы на вечер оставляю, а вечером как лягу, укроюсь с головой и говорю сама себе: «Ну, давай, Лена, подумаем о том-то и о том-то». И поначалу вроде получается, а потом, как начнут мысли друг друга перегонять, и сама не заметишь, как улетишь в тридевятое царство. Вот так, не умею думать — и все.
Но подобные случаи не единственные. Один начальник канцелярии признавался мне, что он не умеет думать, в чем очень легко меня убедил. Но все же из учтивости я спросил:
— Да как же так, бог мой?
— Вот так, сударь, не умею. Принесу я домой бумаги по какому-нибудь важному делу, о котором нужно хорошенько подумать, прежде чем докладывать министру. Говорю себе: о, об этом следует серьезно подумать. Раскладываю бумаги на столе, опускаю голову на руки и начинаю думать. Но ход мыслей у меня развертывается примерно так: «Иск акционерной компании — спор ни в коем случае не административный, следовательно… Молодой инженер опять проходил мимо дома, а моя жена, кажется, смотрела в окно, вообще-то… Только бы мне узнать, зачем это Антоние Джорджевич надстроил третий этаж в своем доме, ведь если принять во внимание, что… надо бы завтра напомнить господину Паничу, чтобы он не смел больше приводить свою охотничью собаку в канцелярию, этак до чего же мы докатимся, если все чиновники начнут приводить своих домашних животных в канцелярию, что вообще-то… Надоел мне этот красный перец, надо завтра сказать Нате, чтобы приготовила, ну, скажем… М-да, хорошо, а зачем Петкович вдруг объявил банкротство? Дела у него шли отменно, или это, может быть…» И тут вдруг вздрагиваю и вспоминаю, что передо мной бумаги и я собирался над ними серьезно подумать. Встряхнусь, возьму себя в руки и снова принимаюсь размышлять: «Иск акционерного общества — спор ни в коем случае не административный, следовательно… Кто же написал анонимное письмо министру о спекуляции дровами, предназначавшимися для отопления министерства? Не иначе как Арса, писарь из третьего отделения, а этот самый Арса… Жаль, что сломался мой янтарный мундштук, я так его любил… Как бы подкараулить этого инженера возле окна да вылить ему на голову стакан воды…» Вот так и идет. А все оттого, что не умею думать.
А каким замечательным госпиталем для тех, кто не умеет думать, могла бы быть тюрьма, хотя правительство предназначило ее только для политических преступников, то есть как раз для тех, кто умеет думать. Совершенно изолированный от шумной жизни, от людской суматохи и движения, человек между четырьмя тюремными стенами, подобно одинокому, как Робинзон, хранителю маяка, наблюдающему, как бушует стихия у подножия его убежища, погружается в свои собственные мысли, которые, словно рефлектор, освещают все предметы вокруг.
А какая удивительная панорама открывается перед глазами, если посмотреть на мир сквозь такую линзу, как глазок тюремной камеры!
Жизнь, как река в половодье, течет, не разбирая дороги, уничтожая преграды, размывая берега, смывая плотины, заливая луга и унося с собой все, что встретит на своем пути, все, что не может устоять. Целая толпа человеческих достоинств и слабостей продефилирует перед линзой этого удивительного бинокля. Сколько нового, сколько интересного и сколько правдивого — чего невозможно увидеть простым глазом!
Я все это видел тогда, когда сам был на той же стезе, но отсюда, сквозь увеличительное стекло, все выглядит совсем иначе. Вот, например, Невинность, в короткой юбке выше колен, в ажурных чулках, сквозь которые просвечивает розовая кожа, в прозрачном платье, сквозь которое видны очаровательные изгибы тела, и декольтированная так, что видны полные груди. Вот Честность надела смирительную рубашку, напялило на голову пестрый колпак с бубенцами и скачет, заливаясь истерическим смехом и выкрикивая что-то несуразное. А вот и Благотворительность выпятила сытое брюхо, как у роженицы, задрала голову и только глазами по сторонам поводит, в ожидании, пока люди скинут перед ней шапку и поклонятся в пояс. А вот сразу следом за ней Тщеславие, скорее голое, чем одетое; тонкая кожа обтянула кости, так что каждое ребро видно; высохшие груди, гнилые зубы, щеки, горящие неестественным румянцем, а на бровях по полпуда сажи, как у тех девок, которых ловят по улицам ночные патрули. Вот и Гордость, нацепила сзади три лисьих хвоста, воткнула в шляпу несколько раскрашенных гусиных перьев, задрала голову и становится поперек дороги каждому третьему прохожему. Вот и Злоба, со вкусом одетая, любезная и предупредительная, с обворожительной улыбкой на губах и с кошачьим взглядом. Вот и старая дева Справедливость — заменила выпавшие зубы вставными, задрала юбку так, что видно грязное нижнее белье, нацепила на нос темные очки, чтобы спрятать от людей свои косые глаза, подсунула под лифчик по клубку шерсти, чтобы подремонтировать опавшие груди, которые и по сей день еще сосет человечество. А вслед за ними и многие, многие другие: Патриотизм, Лицемерие, Эгоизм, Добродетель, Порок, Ложь и Истина и все прочее, что вблизи, когда ты рядом с ним, кажется совсем не таким, каким видишь его сквозь линзу бинокля.
Линза — глазок тюремной камеры — обладает и другой особенностью настоящего бинокля. Когда смотришь через маленькое стекло в большое, предмет уменьшается, и наоборот. Это очень интересный эксперимент, и его очень легко проделать с таким биноклем, как глазок тюремной камеры.
Посмотришь, например, на какого-нибудь политикана с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного деятеля, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать.
А бывает и так: с одной стороны видишь увеличенное в несколько раз благородство известного мецената и филантропа. Его заботливая рука смягчает всякое несчастье и горе, его благородное сердце отзывается на всякую невзгоду. Он уже много слез осушил, многие страдания облегчил, многие несчастья отвел, обездоленные считают его при жизни святым, и душе его после смерти уже обеспечено место в раю. А поверни бинокль — и увидишь закоренелого злодея, замучившего поборами многих бедняков, дотла разорившего многие и многие семьи, отнимавшего последний кусок у ближнего, а теперь с помощью мелких подачек рекламирующего в газетах свое благородство, не затем ли, чтобы усыпить свою совесть и усыпить бдительность представителей власти, которые сквозь пальцы смотрят на бездушных злодеев, спрятавшихся