учительницы журили Мону за то, что она навешивает на себя так много стразовых украшений. У нее дрожали руки. Над ней тяготел умственный коэффициент в сто пятьдесят пунктов. Упомяну еще громадное шоколадно-бурое родимое пятно, находившееся у нее на уже вполне женской спине, которую я осмотрел в тот вечер, когда Лолита и она нарядились в очень открытые, пастельных оттенков, платья для бала в Бутлеровской школе.
Забегаю немного вперед, но поневоле память перебегает по всей клавиатуре, когда думаю об этом учебном годе в Бердслее. В ответ на мои расспросы о том, с какими Лолита водилась мальчиками, мадемуазель Даль выказала изящную уклончивость. Разговор происходил в тот день, когда Лолита, отправившись играть в теннис в тот весьма «светский» спортивный клуб, к которому Линда принадлежала, звонила оттуда по телефону, что она, может быть, опоздает на целый час, так что не могу ли я, пожалуйста, занять Мону, когда та придет репетировать с ней сцену из «Укрощения Строптивой». И вот красивая Мона, пуская в ход все свои модуляции, все чары обхождения и голоса, и глядя мне в глаза с какой-то (или я ошибался?) легкой искрой хрустальной иронии, ответила мне так:
«По правде сказать, сэр, Долли вообще не думает о желторотых мальцах. По правде сказать, мы с ней соперницы. И она и я безумно влюблены в преосвященного Риггера» (ходячая шутка — я уже упоминал об этом угрюмом громадном мужлане с лошадиной челюстью; он меня довел чуть ли не до смертоубийства своими впечатлениями от поездки в Швейцарию, которыми донимал меня на каком-то чаепитии для родителей, не помню точно когда).
«А как прошел бал?» «Ах, буйственно!» «Виноват?» «Не бал, а восторг. Словом, потрясающий бал». «Долли много танцевала?» «О, не так уже страшно много — ей скоро надоело». «А что думает Мона (томная Мона) о самой Долли?» «В каком отношении, сэр?» «Считает ли она, что Долли преуспевает в школе?» «Что ж, девчонка она — ух, какая!» «А как насчет общего поведения?» «Девчонка, как следует». «Да, но все- таки…?» «Прелесть девчонка!» — и сделав это заключение, Мона отрывисто вздохнула, взяла со столика случайно подвернувшуюся книгу и, совершенно изменив выражение лица, притворно нахмурив брови, осведомилась: «Расскажите мне про Бальзака, сэр. Правда ли, что он так замечателен?» Она придвинулась так близко к моему креслу, что я учуял сквозь косметическую муть духов и кремов взрослый, неинтересный запах ее собственной кожи. Неожиданно странная мысль поразила меня: а что если моя Лолитка занялась сводничеством? Коли так, она выбрала неудачную кандидатку себе в заместительницы. Избегая хладнокровный взгляд Моны, я с минуту поговорил о французской литературе. Наконец явилась Долли — и посмотрела на нас, прищурив дымчатые глаза. Я предоставил подружек самим себе. На повороте лестницы было створчатое, никогда не отворяемое, паутиной заросшее оконце, в переплете которого один квадратик был из рубинового стекла, и эта кровоточащая рана среди других бесцветных клеток, а также ее несимметричное расположение (ход коня, бе восемь — це шесть) всегда меня глухо тревожили.
10
Иногда… Ну-ка пожалуйста, сколько именно раз, товарищ? Можете ли вы припомнить четыре, пять или больше таких случаев? Или же ни одно человеческое сердце не вынесло бы свыше двух-трех раз? Иногда (ничего не могу сказать в ответ на вопрос ваш), в то время, как Лолита расхлябанно готовила заданный урок, сося карандаш, развалясь поперек кресла и положив ноги через его ручку, я сбрасывал с себя все цепи педагогической сдержанности, отметал все наши ссоры, забывал все свое мужское самолюбие — и буквально на четвереньках подползал к твоему креслу, моя Лолита! Она тогда смотрела на меня взглядом, похожим на серый мохнатый вопросительный знак (говорящий с недоверием, с раздражением: «Как — уже опять?»); ибо ты ни разу не соизволила понять, что я способен, без каких-либо определенных намерений, нестерпимо хотеть уткнуться лицом в твою шотландскую юбочку, моя любимая! Боже мой — хрупкость твоих голых рук и ног, Боже мой, как тянуло меня сложить, обнять все четыре этих прозрачных, прелестных конечности, вроде как ноги сложенного жеребенка, и взять твою голову в мои недостойные руки, и подтянуть кверху кожу висков с обеих сторон, и поцеловать твои окитайченные глаза, и — «Ах, отстань от меня, старый павиан!», говорила ты. «Христа ради, прошу тебя отстать от меня наконец!» И я вставал с пола, а ты смотрела, нарочитым дерганьем лица подражая моему нервному тику. Но ничего, это не имеет значения, я всего лишь животное, ничего, будем продолжать эту жалкую повесть.
11
Как-то в понедельник, в одно декабрьское, кажется, утро, позвонила мисс Пратт и попросила меня приехать поговорить кое о чем. Я знал, что отметки Долли за последний месяц были неважные; но вместо того, чтобы удовлетвориться каким-нибудь правдоподобным объяснением вызова, я вообразил Бог знает какие ужасы и должен был подкрепить себя пинтой джинанаса, прежде чем решиться поехать в школу. Медленно, с таким чувством, будто весь состою из гортани и сердца, я взошел на плаху.
Мисс Пратт, огромная, неряшливого вида женщина с седыми волосами, широким, плоским носом и маленькими глазками за стеклами роговых очков, попросила меня сесть, указав на плюгавый и унизительный пуф, меж тем как она сама присела с тяжеловатой лихостью на ручку дубового кресла. Несколько секунд она молчала, вперив в меня взгляд, улыбающийся и любопытный. Мне вспомнилось, что она так глядела и в первое наше свидание, но тогда я мог позволить себе сурово нахмуриться в ответ. Наконец ее глаза соскользнули с меня. Она впала в задумчивость — вероятно, напускную. Как бы решившись на что-то, она стала обеими толстопалыми руками тереть, складкой об складку, свою темно-серую фланелевую юбку у колена, счищая что-то — меловой след, что ли. Затем она сказала — все еще потирая юбку и не поднимая глаз:
«Позвольте мне спросить вас без обиняков, мистер Гейз. Вы ведь старомодный, европейский отец, не правда ли?»
«Да нет», сказал я. «Консервативный, может быть, но не то, что подразумевается под старомодным».
Она перевела дух, насупилась, а затем, приподняв большие, пухлые руки, хлопнула в ладоши, выражая намерение обратиться к сути дела, и снова уставилась на меня блестящими глазками.
«Долли Гейз», сказала она, «очаровательная девчурка, но начальная пора полового созревания ей, по-видимому, причиняет кое-какие затруднения».
Я слегка поклонился. Что я мог сделать другого?
«Она все еще маячит», сказала мисс Пратт, представляя это маячение соответствующим движением корицей усеянных рук, «между двумя зонами, анальной и генитальной. В основе она, конечно, очаровательная —»
Я переспросил: «Простите, между
«Вот это заговорил в вас старомодный европеец!» возгласила Праттша, слегка ударив по моим наручным часам и внезапно выставив фальшивые зубы. «Я только хотела сказать, что биологическая тяга и тяга психологическая — хотите папиросу? — не совсем сливаются в вашей Долли, не образуют, так сказать, нечто закругленное». Ее руки на миг обхватили невидимый арбуз.
«Она привлекательна, умна, но небрежна — (тяжело дыша, не покидая насеста, моя собеседница сделала паузу, чтобы взглянуть на отзыв об успехах очаровательной девчурки, лежавший справа от нее на письменном столе). Ее отметки становятся все хуже и хуже. Вот я себя и спрашиваю, мистер Гейз», — снова это мнимое раздумие.
«Что ж», продолжала она бодро, «а я вот папиросы курю и, как наш незабвенный доктор Пирс говаривал, не горжусь этим, но черезвычаянно это люблю!» Она закурила, и дым, который она выпустила из ноздрей, напомнил мне пару кабаньих клыков.
«Давайте-ка я вам представлю несколько деталей, это не займет много времени. Где это у меня?» (она стала перебирать свои бумаги). «Да. Она держится вызывающе с мисс Редкок и невозможно груба с мисс Корморант. А вот доклад одной из наших специальных научных работниц: с удовольствием участвует в