гражданских лиц: чиновниками различного ранга, жрецами, послами, красивыми женщинами и рабами. В ближайшей свите следовали правители как подчиненных провинций, так и покуда свободных земель. И те, и другие были облачены в простые одежды и наперебой предлагали свои услуги человеку, чья власть, как гигантская тень, покрывала полмира. В этом состязании льстецов особенно выделялись двое: претендент на армянский престол, в черных кудрях, Тигран и царь Каппадокии — Архелай, не упускавший возможности продемонстрировать свою преданность. Впрочем, и тому и другому доставались от Августа благосклонные ободряющие улыбки. Армения, не смея противостоять Парфии, преклонила колени перед воинственным соседом и теперь смотрела на Рим с мольбой, тщась надеждой заполучить в лице Августа заступника. Красавец Тигран подобострастно вился возле повозки могущественного покровителя, откликаясь на любое его движение, на любой поворот головы; на любое, брошенное им, слово, чтобы успеть, ни в коем случае не пропустить выгодного случая и заговорить о парфянах. Умный армянин знал, что нет такого римлянина, который не испытывал бы при этом чувство постыдного раздражения — не так уж много времени прошло с тех пор, как легионы Марка Красса в сражении при Каррах, рассеянные парфянской конницей, смешивая боевые порядки позорно отступили, оставив на поле брани гордые знамена, а затем, спустя время, все повторилось, только на этот раз во главе неудачливых войск оказался Марк Антоний. Златоглавые римские орлы до сих пор стояли напоказ, в насмешку, во дворце Фраата Четвертого и тешили его самолюбие. Так что Тигран вполне мог бы и умерить свое усердие, легко тонущее в бездонных водах мстительных переживаний римлян — надежным средством, лучше всего обещавшем определить судьбу в его пользу, но он продолжал с восточными церемониями изощренно унижаться и радовался, когда замечал в спокойных светлых глазах Августа многообещающую улыбку.
Если Тигран старался для того, чтобы заполучить царскую власть, то Архелай был здесь и заискивал изо всех сил из страха лишиться ее. Кроме того, он был не в состоянии унять препротивную дрожь, нападавшую всякий раз под пристальным взглядом Августа; ему казалось, что вот-вот всесильный повелитель скажет: а не желаешь ли ты, верный друг Рима, пригласить нас в Нору и усладить наши глаза блеском изысканных сокровищ? Но недолгая задумчивость сходила с лица Августа и он принимался расспрашивать совсем о другом: хорошо ли устроены римские солдаты в Тиане и Мазаке, в чем нуждаются, как идет строительство военных дорог; надежны ли укрепления в Мелитенах, где разместились два легиона и откуда до Парфии можно было добраться за несколько переходов. Архелай на все отвечал с угодливой мелочной обстоятельностью, какая другого собеседника несомненно ввела бы в уныние, но Август не перебивал его, а наоборот, выслушивал со всей внимательностью и ему как будто даже нравилась такая дотошность каппадокийского царя.
Давно задуманное и осуществляемое теперь путешествие на Восток преследовало, как явные, так и неявные цели. Не опасно, уже безвредно тлели угли, оставленные гражданской войной; римский народ охотно произносил слова, ласкающие слух Августа: «восстановитель республики», «защитник свобод», «спаситель», «сын Божий» и, почитая древний обычай, люди всех сословий ежегодно бросали монетку в Курциево озеро[90] за его здоровье; и даже пережитый голод обернулся с выгодой для Августа и ущербом для сената — народ оценил и его щедрость, и решительность, и неуступчивость, о которой говорили вполголоса, когда речь заходила о возвращении с Лесбоса Марка Агриппы, его женитьбы на Юлии и очевидном неудовольствии Ливии от всех этих перемен.
Август, прислушиваясь к советам Николая Дамасского, желал теперь распространить подобное же о себе мнение по всем восточным провинциям. Один-единственный легион, выступивший из Рима под командованием Тиберия, должен был внушить каждому мысль о миролюбивом характере предпринятого путешествия, имеющего благородное стремление защитить народы и справедливо воздать почести смирным городам, жалуя одних латинским,[91] а некоторых и римским гражданством; и во имя все той же справедливости, лишая чересчур своевольные города свободы.
Кто вынашивает агрессивные планы, тот не отправляется в поход с одним-единственным легионом… «Все обратят внимание на то, что с тобой идет один легион и только немногие станут вникать в расположение наших флотов и гарнизонов, — заметил Николай Дамасский, — Этим любопытным остается только пожелать, чтобы они не ошиблись в своих расчетах».
В этом и состояла суть второй, подводной части плана, невидимого глазами простых горожан, ремесленников, торговцев и прочего занятого ежедневным трудом люда; но хорошо различимого из герусий и буле[92] отцами самых знатных и самых богатых фамилий из местной знати, с чьим мнением не могли не считаться влиятельные тетрархи, стратеги, демиурги, династы и царьки.[93] Это их имел в виду Николай Дамасский, им желал не ошибиться при подсчете общего числа римских войнов, размещенных в различных областях восточных провинций и, прежде всего, едкое замечание Николая касалось парфянского царя — Фраата Четвертого, от которого особенно не хотелось скрывать истинную мощь Рима. Пусть ему станет известно (и чем скорей, тем лучше) о двух легионах в Вифинии, еще о двух в Галатии, об одном в Сирии и сразу о трех, нашедших гостеприимство в Каппадокии, откуда до парфянина можно было дотянуться рукой. Рукой, облаченной в железную перчатку… Это сделает его более сговорчивым на предстоящих переговорах.
Можно было бы сделать путешествие более приятным и достичь берегов Сирии по морю, но Август предпочел путь более утомительный и более длительный, но зато наилучшим образом отвечающий его целям — он должен собственной персоной, во всем своем божественном величии и не менее божественном великодушии предстать перед разноплеменными народами и навечно покорить их сердца. Он решил пересечь Италию с Запада на Юго-Восток, добраться до Брундизия, а оттуда на галерах переправиться через Адриатическое море в Грецию; пройти ее насквозь, останавливаясь в терпящих нужду городах и одаривая их по мере заслуг; принять подобающие почести от афинян и самому почтить храм, где накануне сражения при Акции, он принял посвящение в элевсинские мистерии Деметры.[94] Затем через Эгейское море экспедиция попадала в Эфес. А далее Август предполагал двинуться, минуя Смирну и Пергам, в Никомедию и Вифинию, потом в Галатию. В Галатии, по его плану, он должен был расстаться с Тиберием, взяв себе направление на юг, в Сирию и дальше вплоть до Александрии, и определив маршрут для молодого полководца в Каппадокию поближе к берегам Ефрата и границам Парфии. По всем расчетам выходило, что Тиберий окажется в назначенном месте чуть позже дипломатов, выехавших заранее к Фраату Четвертому и уполномоченных вести переговоры без излишних уловок, а дождавшись появления легионов на Ефрате, им было предписано и вовсе отказаться от всяческих приличий, перейдя к разговору в ультимативном тоне. Для пущей уверенности Август присоединил к дипломатам двух военных — Марка Випсания Агриппу и Публия Квинтилия Вара, оба скорей выхватят мечи прямо во дворце парфянского царя, чем отступятся от кровных интересов Рима.
Стояла теплая весна, зеленели долины и склоны гор, мягкие лучи солнца скользили по повозкам, по колесницам, по пряжкам из слоновой кости и металлическим заклепкам на одеждах людей, по лоснящимся бокам лошадей; рассеивались и разлетались брызгами, ударяясь о щиты легионеров и их стальные гребенчатые шлемы; рассекались надвое, налетая на тонкие кончики копий; разбивались, искрясь, о рукояти тяжелых мечей.
Лишь слегка морщась, когда колесо повозки наталкивалось на камень или проваливалось в выбоину, сносил дорожные неудобства Август, развлекая себя последней поэмой Вергилия под сладким названием «Энеида» или приятными мыслями о дочери, которой на этот раз всесильные Боги непременно подарят младенца, непременно сына; он видел сон, в котором сам Юпитер-Громовержец, сойдя с колесницы, вручил младенца Юлии и повернулся к нему, поднимая вверх правую руку вперед ладонью.
А весь Восток, между тем, напрягся, напружинился, питаясь грандиозным событием, перемалывая слухи и сплетни, пробуя предсказать маршрут римлян, причем одни делали это в ожидании милостей, а лица других принимали задумчивое выражение, в котором легко угадывалась тревога.
Ирод все это время был, как никогда, взвинчен; настроение его отличалось внезапными перепадами; он то впадал в каменную угрюмость, то в безудержное веселье: его новая жена — Мариамна из Александрии, дочь старого его друга священника Симона — только что родила сына. Он был взбудоражен ее юной красотой и часто, с наслаждением, повторял ее имя; он повторял ее имя столь часто, что Анций уже не сомневался — Мариамна из Александрии словно воскресила ту, другую Мариамну, с забальзамированным телом которой он так долго не мог разлучиться. Сына он назвал Иродом, не смущаясь тем, что прежде этим же именем нарек одного из сыновей от Малтаки и еще одного — от Клеопатры. Уж кто-нибудь из троих добьется славы и имя Ирода не сгинет бесследно вместе с его смертью.