безропотно выбрал город Томы на берегу Понта Эвксинского;[120] он долго жил в окружении Камен,[121] предаваясь томной неге и удовольствиям, избегая двусмысленного общества, пропитанного запахом опасных интриг, но в тот несчастный год, когда один за другим покинули мир живых Меценат и Гораций,[122] его оставила привычная осторожность: стихи переполнялись едкой иронией, а речи неумеренным честолюбием — разве Проперций[123] способен составить ему конкуренцию? Разве теперь он не единственный любимец публики? Август не стал лишать поэта привилегии самому избрать место для изгнания, он думал о Меценате и Горации. Некоторые подвергались высылке, находя подобную меру лучшей долей, чем ссылку — виновному назначалось место изгнания и обычно место, один вид которого ввергал в скорбь и уныние, часто это был глухой неприкаянный остров, но зато опальный мог утешаться мыслью, что по окончании срока наказания он вернется в Рим. И лишь те, кому выпадало испытать уединение на острове Тиара в Эгейском море, ни на что уже больше не надеялись — остров представлял собой одинокую скалу и одного упоминания о нем достаточно было, чтобы даже мужественный человек не удерживался от слов, произносимых с содроганием: вот место, где смерть охотно помогает жизни.
Несколько раз на Анция покушались, но видно Боги хранили его, отнимая в последний момент у убийц их силу и ловкость. Положив себе за правило быть осмотрительным и не без помощи Ливии, Анций появлялся на Палатине с доброжелательной улыбкой, церемонно раскланивался и щедро расточал комплименты дамам; завидев Ливию, он не спешил укрыться за одной из многочисленных колонн или свернуть с рассеянным видом в одну из галерей; он шел ей навстречу, всем видом своим выказывая безмерное восхищение и ничуть не смущаясь откровенным пренебрежением, с каким она принимала его обдуманную покорность; свои, тщательно подготовленные, отмеченные бесстрастием отчеты вручал он Августу или его секретарю, Марку Помпею Макру, одновременно исполнявшему обязанности заведующего Палатинской библиотекой; если же Август изъявлял желание выслушать его мнение, то говорил он долго, обстоятельно рассматривая вопрос со всех сторон, приводя аргументы в столкновение между собой, так что по окончанию речи было невозможно понять, чему же он сам отдает предпочтение.
С той же внешней невозмутимостью взирал он за переменами в Риме, какими бы значительными они не казались: и когда Тиберий удостоился преторского звания, и чуть позже, когда он стал консулом; и когда вдруг оборвалась блестящая карьера его брата, Друза Старшего, в ставшем для него гибельном германском походе, откуда доставил его тело все тот же Тиберий; и когда смерть унесла достойного Агриппу, подарившему Юлии пятерых детей — вслед за Гаем и Юлией Младшей родилась Агриппина, затем появился Луций и наконец Агриппа Постум; и когда бесшумная лодка Харона переправила кроткую душу Октавии на другой берег, в царство Аиды; и когда последовал скорый развод Тиберия с Випсанией, и он с торопливостью, вызывающей пересуды, женился на Юлии; острохваты посмеивались: Тиберий утром покинул постель Випсании, а вечером улегся в постель к Юлии, он не терпит одиночества; впрочем, смысл этого брака ни для кого не составлял секрета — это была вторая попытка связать кровью род Клавдиев и род Октавиев, которая при удачном разрешении могла бы примирить враждующие между собой кланы.
Время от времени Рим одолевали будоражащие слухи, из дома в дом переходили имена заговорщиков: Квинктий Криспин, Аппий Пульхр, Корнелий Сцитон, Семпроний Гракх, Гней Корнелий Лентул.
Неожиданно для себя Анций оказался втянутым в гущу интриг, начавшихся с внезапной ошеломительной встречи. Однажды вечером его посетил гость — немолодой уже мужчина в белой тоге, складки которой по обыкновению отягащались толстыми кисточками; с вежливым поклоном принял он приглашение войти в дом, проследовал в атрий, вручил свои башмаки рабу и молча расположился на ложе. Анций с любопытством наблюдал за степенными движениями назнакомца, ожидая разъяснений.
— А я тебя сразу признал, брат, — сказал наконец гость.
И в один миг лицо пришельца стало лицом его младшего брата Местрия. Они проговорили до утра и к рассвету Анций знал все подробности о своей семье: родители, верные духам предков, обосновались в Цере, древнем этрусском городке; спустя два года скончался отец, а мать прожила долгую, но безрадостную жизнь, мечтая обнять когда-нибудь старшего сына и так и не дождавшись, умерла всего год тому назад. Местрий, постигнув таинство врачевания, пошел по стопам отца; оставшись один, продал дом и перебрался в Рим. «Было предчувствие, что встречу тебя здесь, — сказал он, — и вот, видишь, слава Тину и Тагу — мы встретились». Выяснилось, что Местрий практикует в лечебнице при храме Эскулапа, храм располагался на островке как раз посреди Тибра, добраться до него можно было по мосту Фабриция, который, цепляясь за остров, протягивался дальше и выводил на другой берег реки к месту, где развернулось грандиозное строительство Навмахии Августа, поскольку Навмахия Цезаря на Ватиканском поле стала чересчур неудобной из-за своих сравнительно небольших размеров и не вмещала в дни праздничных представлений всех желающих увидеть великолепное зрелище. «В лечебнице часто бывает один патриций, некто Гней Пизон Кальпурний, — рассказывал Местрий, — из него мог бы получиться прекрасный хирург, но он необыкновенно тщеславен и из знатного рода, медицина, как видно, его увлечение, а мечтает он, как и подобает человеку его происхождения, о громкой славе претора, а может быть и консула. И судя по его знакомствам, мечты его не лишены здравого смысла. В беседах со своим бессменным попутчиком, его имя — Луций Помпоний Флакк, они постоянно упоминают героя паннонского похода Тиберия, который принимает их в своем особняке. На меня, вечно углубленного в собственные занятия, они мало обращают внимания и благодаря этому на прошлой неделе довелось мне услышать между ними престранный разговор, который велся с особой осторожностью. Речь шла о том, что если план Лентула удастся, то властвовать на Палатине будет Тиберий; что теперь нужно всеми силами содействовать осуществлению плана и тогда, после того, как Августа не станет, они будут вознаграждены по заслугам. А сегодня наконец-то мне удалось разыскать тебя. Как? Антоний Муза научил».
Встревоженный новостью, Анций не стал уточнять обстоятельств знакомства Местрия с Антонием Музой, да и об этом было нетрудно догадаться: лекарь Августа бывал во всех римских лечебницах и госпиталях, интересовался каждым открытием в медицине и считал обязательным для себя присутствовать при каждой сложной операции.
Не это, вовсе не это заботило теперь Анция Валерия.
Глава 18
Счастлив тот, кто вдали от дел
Опыт не способствует счастливому настроению, а когда на его плечах, вонзив в них когти, по- орлиному, восседает изнурительная осведомленность, изнурительное знание о человеческих пороках, то такой опыт и вовсе отнимает последние иллюзии, заражая невозмутимым цинизмом.
Не склонный к философическим упражнениям, Анций Валерий, сам того не осознавая, под влиянием жизненных обстоятельств превратился в убежденного стоика. Как всякий в меру образованный человек, он конечно слышал об Антисфене и Зеноне,[124] но находил их труды скучными и откладывал их в сторону по прочтении первых же нескольких фраз; однако, его занимали необычные рассуждения Николая Дамасского, в которых он порой встречал созвучные его умонастроению мысли — о подчинении необходимости; об общественном благе, как высшей ценности; о безупречности доказательств; об умеренности в личной жизни, из которой позволительно уйти добровольно, если у тебя не осталось сил приносить пользу. Но был непрочь посмеяться над Диогеном или Кратетом из Фив, чьи проповеди об общественной апатии и призывы к нищему образу жизни оказались поразительно живучими и, теперь, по прошествии столетий у них все еще находились подражатели.
Анций Валерий перешагнул через пятидесятилетний рубеж; его немало поносило по свету, потрепало в переделках; не раз сама смерть подступалась к нему так близко, что казалось им уже не разойтись; так пусть остряки из бочек очаровывают юношей, а для таких как он служат забавой.
Если бы Анций жил безвылазно в Риме, то вряд ли приобрел привычку к отстраненному взгляду — затхлому провинциалу всегда кажется, что граница мира кончается там, где кончается граница его города; он повсюду встречал таких — упрямых, ограниченных и недалеких; и теперь, спустя годы, он припоминал: