При обычных обстоятельствах, то есть за стенами отделения, такой вопрос бы меня насторожил. Мой опыт подсказывает, что, когда психолог, учитель, врач, босс или журналист предлагает мне самой толковать вопрос так, как мне хочется, чаще всего означает, что это такой тест: по тому, как человек видит вопрос, определяют, к какой категории его отнести.
Но здесь, в отделении, не имеет никакого значения, как ты истолковываешь тот или другой вопрос. Здесь все люди принадлежат только к одной категории, и мой ответ ничего не изменит. Можно не пытаться подобрать «правильный» ответ, потому что его нет. Можно просто расслабиться и ответить первое, что придет в голову. Можно вообще нести всякую чушь или сочинять истории, как когда я пишу.
— Я вообще-то верила, что моя жизнь принадлежит мне, — ответила я. — Я думала, что вправе свободно распоряжаться своей собственной жизнью, делать все, что мне захочется, не обращая ни на кого внимания. Но теперь я изменила мнение. Моя жизнь мне не принадлежит. Моей жизнью распоряжаются другие.
— Кто? — спросил Арнольд.
Я пожала плечами.
— Те, у кого есть на это право и власть, — ответила я.
— А кто конкретно?
— Ну, — помедлила я, — точно не знаю. Государство, или экономика, или капитал. А может, СМИ. Или все они вместе. А может, капитал и экономика — это одно и то же? Неважно. Те, кто заботится о росте ВВП, демократии и численности населения, владеют моей жизнью. И жизнями остальных тоже. А жизнь ведь и есть капитал. Капитал, который следует справедливо разделить между членами общества так, чтобы это разделение способствовало росту благосостояния, ВВП и населения. Я для них только еще один ресурс — ресурс жизненно важных органов.
— Это ваше личное мнение, Доррит?
— Конечно. Или… не совсем мое, но я работаю над этим.
— Зачем?
— Как это зачем? Чтобы у моей жизни был смысл. Я — ресурс, это факт, не так ли? И единственное, что я могу сделать, это примириться с этим фактом. Начать думать, что в этом есть какой-то смысл. Что ради этого смысла стоит умереть.
— А для тебя важно, чтобы в твоей смерти был смысл? Что значит для тебя умереть, как ты выразилась, для капитала?
— Да, важно.
— Почему?
— Потому что иначе я чувствовала бы себя беспомощной, какой я, впрочем, себя и чувствую, но мне не хочется в это верить. Я теперь здесь, не так ли? Здесь я живу и здесь я умру. Я живу и умираю ради роста ВВП. Если бы для меня это не имело смысла, моя жизнь стала бы невыносимой.
— А ты хочешь, чтоб она была другой?
— Разве не все этого хотят?
Арнольд ничего не ответил. Меня это взбесило, и я сказала:
— Может, в этом и есть смысл жизни? Может, это и есть ответ на твой вопрос: смысл жизни в том, чтобы ее можно было выносить? Ты этого от меня ждал?
— Ты злишься, — констатировал психолог.
— Конечно, злюсь, черт подери! А ты бы на моем месте не злился?
— Злился. Конечно бы, злился.
Больше он ничего не сказал. Не спрашивал о смысле жизни — я больше его не провоцировала. Мы просто сидели молча довольно долгое время, и я все это время продолжала злиться. Слезы жгли глаза, рыдания подступали к горлу, но я не плакала. Хотя мне безумно было себя жаль.
Наконец Арнольд прервал молчание:
— Ты знаешь, кто получил поджелудочную железу Майкен?
Мне пришлось прокашляться перед тем, как ответить:
— Нет. То есть да. Медсестра с четырьмя детьми.
Арнольд наклонился и взял со столика рядом с креслом папку. Из нее он достал фотографию и протянул мне:
— Конечно, не она одна обязана своей жизнью Майкен. Другие люди получили ее сердце, легкие, почки — по-моему, у нее оставалась только одна печень. А другие органы будут храниться в банке на экстренный случай. Одно тело может спасти жизни восьми человек. Органы хранятся в банке, пока кому-то не понадобится пересадка и у донора и реципиента совпадут группы крови. Разумеется, все операции по пересадке выполняются высокопрофессиональными специалистами. А это, — указал он, — реципиент поджелудочной железы Майкен.
Он откинулся на спинку кресла.
На фотографии я увидела женщину с четырьмя детьми дошкольного возраста, двое из которых были близнецами. Женщина выглядела усталой и изможденной, намного старше своих лет. Оплывшее лицо ее выдавало болезнь.
— Это мать-одиночка, — пояснил Арнольд, — ее партнер, отец детей, погиб в результате несчастного случая два года назад. У нее нет ни братьев, ни сестер, ее престарелая мать страдает старческим маразмом и требует постоянного ухода. Фотография сделана недавно. Старшей девочке шесть лет, близнецам только что исполнилось четыре, а младший еще не родился, когда погиб отец. У женщины диабет в первой степени. Не наследственный. Я не очень разбираюсь в деталях, но у поджелудочной железы две функции в организме: она производит естественный инсулин, а также другие вещества, необходимые для нормального пищеварения. У этой женщины всегда были проблемы с инсулином, а последнее время начались проблемы и с пищеварением тоже. Она не может ни пить, ни есть, как нормальные люди, и получает питательные вещества через капельницу. У тебя нет детей, и тебе сложно представить, каково это заботиться в одиночку о четырех детях, когда у тебя на руках еще престарелая мать, когда к тебе постоянно прикреплена капельница, то и дело тебе делают уколы и заставляют глотать таблетки.
Вообще-то я была вполне в состоянии все это себе представить. Более того, я была бы рада оказаться на ее месте, точнее, поменяться с ней местами. С ней, с этой прежде времени состарившейся, уродливой, больной женщиной. И я скучала по моей маме. Мне было бы плевать, стань она старой и беспомощной, только бы она была жива. Я бы с удовольствием до изнеможения заботилась бы о ней и о четырех детях, волоча за собой капельницу, потому что какая бы это ни была жизнь, но это была жизнь. Даже если кому-то она и показалась бы адом.
Арнольд тем временем продолжал:
— И самое важное: без пересадки ей недолго бы осталось. Речь шла о месяцах, в лучшем случае — о годе. Теперь у нее есть все шансы увидеть, как вырастут ее дети. Вряд ли она проживет долгую жизнь, но она успеет выполнить свой долг родителя перед детьми. И все это благодаря поджелудочной железе человека, у которого не было никого, ради кого стоило жить.
Я ничего не сказала. Только смотрела на фотографию. Старшая девочка в очках улыбалась в камеру открытой радостной улыбкой. Открытой еще и потому, что несколько молочных зубов уже выпали.
Близнецы выглядели хмурыми, они сидели по разные стороны от старшей сестры, но склонив головы друг к другу, словно между ними была таинственная магнетическая связь. Младший сидел у мамы на коленях, маша ручонкой в воздухе — наверно, его попросили помахать в камеру — и пытаясь доверчиво заглянуть маме в глаза. Сколько любви и беспомощности было в этой картине. Женщина устало улыбалась в камеру. Казалось, ей было трудно удерживать голову прямо.
Я долго смотрела на фотографию, не в силах отвести от нее взгляда. Что-то удерживало меня, что-то в старшей девочке, ее радостная улыбка, ее взгляд из-под очков: взгляд ясный и уверенный, какой бывает только у детей пяти-семи лет, когда им кажется, что они — хозяева мира. Потом эта уверенность исчезает под давлением взрослых медленно, но верно, пока от нее не останутся лишь жалкие осколки.
Арнольд прочистил горло:
— О чем ты думаешь, когда смотришь на эту фотографию?
— Об этой девочке.
— Девочке?