разума, а солдат—господин жизни... Судьба человека равна его силе и его породе. И чтобы народу не выродиться, чтобы не стать рабами и роботами, надо возродить и утвердить навек здоровый и ведущий к истинному бессмертию культ —культ солдата, прошедшего испытание огнем и мечом в Афганистане. Для этого и учреждается наше «Афганское братство»...
Я был потрясен этим безумием.
— Но это уже было! Было! «Вся Европа у нас под ногами. Мы раса победителей! Долой евреев, цыган, славян и прочее!»
— Нет! — спокойно ответил он. — Такого еще не было. Наше братство решило уничтожить худшую часть населения, чтобы расцвела —лучшая!
— И сколько же вы хотите уничтожить? — холодея, проговорил я.
— Уничтожим семьдесят процентов. Может быть, даже восемьдесят. Зачем быдло? Быдло выполнило свою миссию, нарожало столько, что на земле не повернешься! Теснота! Самые лучшие идеи испоганены из-за тупости быдла. Оно выдвигает правительства, достойные его самого. А те, видите ли, берутся за реформы. Нельзя идти на поводу у масс. Это недостойно правительства. А если недостойны и правительства, то и их надо уничтожать...
— Как уничтожать? Вырезать ножами?
— Зачем ножами? — возмутился Ивонин. — Это было бы нерационально и... негуманно. Бактериология, радиация, химические средства.
— Не понимаю, как вы собираетесь все это делать? Кучкой солдат? И по какому принципу?
— По классовому принципу. Собрать быдло, трах-тарарах, нет их. Пример? Вот пример. Слушай. В один прекрасный день Сталин отдает приказ, приготовиться.
— Какой Сталин? Ты имеешь в виду — Стален? Стален Серый?
— Нет. Придет новый Сталин. Все должно быть как раньше. Ты знаешь, сколько у нас атомных реакторов? Пятьдесят один. Под пять закладывается взрывчатка, и бах... От взрыва-то погибнет мало, ну пара-тройка тысяч. А от радиации -миллионы...
— С каких же станций вы хотите начать?
— Первая — Чернобыльская, под Киевом. Дубна, под Москвой, два. Ленинград, Свердловск. Эти, пожалуй, легче всего подорвать. Репетицию мы провели хорошую. Одновременно взорвали московское метро и атомный реактор в Волгодонске. Про метро ты, наверное, сам знаешь. А про Волгодонск известно только посвященным и... тем, которые уже в раю. Можешь проверить.
Я слушал, не перебивая. С трудом переваривал слова, сказанные этим безумцем.
— А при чем тут эта девочка, Ким? Она-то вашему братству чем помешала?
На его лице возникла противная улыбка, та, давнишняя:
— А как же она не мешала? Ты сам посуди, Турецкий. Ты же следователь. Ей этот Дубов послал документы нашего братства. Секретные планы. Он продал нас. Получил свое. А она, сучка, обнародовать это хотела.
Я не мог слышать, как он говорил о Ким. Я закурил еще одну сигарету, вернул ему «Сэлем» и зажигалку. Он подбросил ее на широкой жлобской ладони и убрал в карман.
— А знаешь, ничего у вас не выйдет. Собираетесь уничтожить население, а сами зажигалки воруете Вы друг другу глотки перегрызете за банку черной икры.
Я думал, что он меня ударит. Но он захохотал, как тогда в буфете, — захрюкал, не открывая рта.
— А этот, напарник твой, с кем ты убивал Ким, кто он —?- солдат? Офицер? Он здесь, в Афганистане? Или в Москве?
Он прекратил хрюкать, долго смотрел на нагрудный карман моей ковбойки, как будто прицелился в самое сердце.
— Этого ты никогда не узнаешь...
— Почему не узнаю?
— А потому, Турецкий, что за тобой смерть пришла. Через пять минут явится прапорщик Цегоев и разрежет тебя на куски... И подбросит их к афганцам. Не нашим, а душманам. И объявят твоей маме, что погиб, мол, сыночек смертью храбрых... Может, посмертно звездочку отвалят. Как Дубову...
Снова меня везли куда-то, но не в грузовике, а в «газике», которым управлял Ивонин, а Цегоев — коренастый небритый мужик, — сидел, прижавшись ко мне и обдавая гнилым дыханием.
— Еще нэмножко патарпи, дарагой! — И он показал мне ряд желтых редких зубов, что, должно быть, означало улыбку,
Где-то я видел эту харю совсем недавно. И эти злые, звериные глазки. Я весь сосредоточился на воспоминаниях, как будто от этого зависела моя жизнь, мое спасение.
Я всматривался в его лицо и видел, как эти глазки, попадая в луч восходящего солнца, из темно- серых превращались в прозрачно-зеленые.
И тут я вспомнил: он был среди телохранителей Зайцева, стоял за спиной генерала, когда тот вошел в отсек-капсулу — отнять у меня Ивонина.
— Сейчас будет «Соловьиная роща», — уточнил Цегоев и, поняв, что мне эта информация ничего не говорит, добавил: — Лихое мэстэчко, прострэливается насквозь. Пули как шальные соловьи...
И как иллюстрацию я увидел обгоревший остов автобуса, завалившегося в кювет, на асфальте — бурые пятна крови. Я вглядывался в заросли садов: хоть бы душманы, черт подери, напали...
Теперь подъем с каждым метром становился все круче. Дорога, пружинистая как каучук, стала колдобистой, петляла по самому краю ущелья, прижималась к отвесным скалам. Тишина стояла в прозрачном горном воздухе. Хотелось, чтобы тишина эта оборвалась спасением. И еще я подумал: если они действительно прикончат меня, не будет наказания палачам, не будет мести за расправу над Ким. Ведь для этого я должен выполнить свою работу, исполнить профессиональный долг. Но я знал — чудес на свете не бывает и дело мое дохлое...
Цегоев и Ивонин выволокли меня из «газика» и повели. Мы шли довольно долго.
— Здесь, — сказал Ивонин.
Я прислонился спиной к стволу кипариса и запрокинул голову. Малиновый рассвет озарял верхушки деревьев. Небо было в легких облачках, как родное, московское. Кто-то дышал рядом со мной, судорожно, со всхлипами. Это я дышал. Боже мой, неужели я плачу.
— Сними с него повязку, пусть отдохнет, подышит перед смертью, — сказал Ивонин.
— Нэльзя, шуметь будет, потом снимем. А пэред смэртью нэ надышишься, — сказал Цегоев.
Он замахнулся огромным, фантастически огромным кулаком, и я догадываюсь, что в нем зажат кастет. Это смерть!
И — я делаю подсечку, как тогда на ковре Дворца тяжелой атлетики, где проводилось первенство Москвы по самбо — тогда я в первый и в последний раз стал чемпионом столицы в среднем весе, выиграл у непобедимого Родионова. Я делаю свою коронку. Это страшный удар, его терпеливо отрабатывал со мной тренер. Я бью Цегоева левой ногой по руке с кастетом, и тут же правой — в живот. Сила удара, помноженная на неожиданность, делают свое дело, и Цегоев камнем летит на землю, хватая ртом воздух. Я бросаюсь на Ивонина, с руками, вывернутыми за спину, и ртом, перетянутым клейкой лентой: ярость придает сил. Я бью его ногой. Но Ивонин проворный, недаром спецназовец. Падая, он парирует мой удар и в свою очередь наносит мне свой — под ложечку. Я сгибаюсь, но не падаю, снова бросаюсь на Ивонина. В моем натиске столько дерзкой смелости, что он отскакивает, нанося мне в скулу резкий, но не очень сильный удар. Я прицеливаюсь, я знаю: сейчас я прыгну, как тогда на ковре Дворца тяжелой атлетики, сделаю в воздухе кульбит и нанесу ему удар такой силы, что он не встанет — я перебью ему позвоночник...
И вот я готов, я взлетаю... Сзади кто-то бьет меня в спину. Я лечу куда-то. Тело мое обвисает. Огушительный удар кастетом обрушивается на меня. Это — Цегоев. Очухался, гад...
Я падаю навзничь, подкошенный. Острая боль в ушах и носу. Цегоев надо мной. Бьет меня сапогом по ребрам, по животу. Я со стоном перекатываюсь по траве, корням, колючкам. А он бьет и бьет мое скрюченное тело кованым сапогом. Я слышу всхлип — ушито у меня не зажаты клейкой лентой. Я уже не могу набрать воздуха в отбитые легкие, не могу вздохнуть.
И уже палач Цегоев рвет мою одежду на части, трещит ковбойка, сыплются пуговицы.