Италии каждая церковь — роскошная галерея, и лучшие произведения гениальных художников смиренно теснятся у алтарей.
Чудная, незабвенная Италия, пускай говорят, что ты упала, что ты погибла, что ты схоронена. Не верь коварным словам. Ты все еще живешь прежней жизнию, дышишь прежним огнем. Ты все-таки царица мира, и народы стекаются к тебе на поклон. И столько у тебя сокровищ, природа и люди, порожденные под твоим небом, одарили тебя так щедро, что ты одной твоей милостиной обогатила всю Европу. Процветай же, Италия, не так уже, как резвая, полная молодости красавица, но как пышная вдовица, которая вблизи видела и суетность жизни и смерть и с горькой улыбкой смотрит на людей, не требуя ничего от настоящего, а свято углубляясь в одном постоянном воспоминании минувшего благополучия.
Между тем Иван Васильевич замечал, что куда бы он ни показывался, в какую землю бы он ни приезжал, — на него смотрят с каким-то недоброжелательным, завистливым вниманием. Сперва приписывал он это личным своим достоинствам, но потом догадался, что Россия занимает невольно все умы и что на него так странно смотрят единственно потому, что он русский. Иногда за табльдотом [Табльдот (от франц. table d'hote) — общий обеденный стол в гостиницах и ресторанах.] делали ему самые ребяческие вопросы: скоро ли Россия завладеет всем светом? правда ли, что в будущем году Цареград назначен русской столицей? Все газеты, которые попадались ему в руки, были наполнены соображениями о русской политике. В Германии панславизм занимал все умы. Каждый день выходили из печати глупейшие насчет России брошюры и книги, написанные с какой-то лакейской досадой и ровно ничего не доказывающие, кроме бездарности писателей и опасений Европы. Мало-помалу заграничная жизнь заставила Ивана Васильевича невольно задуматься о своей родине. Думая об ней, он начал ею гордиться, а потом начал ее и любить. Словом, то, что на родине не было внушено ему при воспитании, мало-помалу вкралось в его душу на чужбине. Он начал припоминать все виденное и не замеченное им в деревне, в поездках по губерниям, во время откомандировок по службе. Он хотя и чувствовал, что все эти данные не составляют общего мнения, общего целого, но некоторые черты удержал он довольно верно, а остальные дополнил своим воображением. Так составил он себе особые понятия о чиновниках, о русской торговле, о нашем образовании, о нашей словесности. Тогда решился он изучить родину основательно, и так как он принимался за все с восторгом, то и отчизнолюбие в нем загорелось бурным пламенем. К тому же он радовался, что осмыслил свое бытие, что нашел себе, наконец, цель в жизни, цель благородную, цель прекрасную, обещающую ему привлекательное занятие, полезные наблюдения. С такими чувствами возвратился он из-за границы.
Читателю уже известно, как он встретился с Василием Ивановичем на Тверском бульваре; как он уложился с ним вместе в тарантас, как вооружился книгой для своих путевых впечатлений и очинил перо.
Но что будет из этого? Что напишет он? Что откроет? Что скажет нам?
Кажется — ничего. И тут, как во все прочие случаи жизни, Иван Васильевич не выдержит характера. Сперва он погорячится, а потом обессилит при первом препятствии. Не приученный к упорному труду, он встретит невозможность там, где только затруднение, и благие его начинания останутся вечно без конца.
И не он один. Много у нас молодых людей, которые страдают одинакой с ним болезнию. Много у нас молодых людей, которые изнывают под бременем своей немощи и чувствуют, что жизнь их навек испорчена от порочного, недостаточного, половинного образования. Правда, они тешат свое самолюбие личиной поддельного разочарования, жизненной усталости, обманутых надежд. А в самом деле они только ничтожны, и ничтожны вполовину, а потому не могут не чувствовать своего ничтожества. И в них таится, может быть, наклонность к деятельности, любовь к прекрасному и к истине, но они не приобрели силы осуществить внутреннего своего стремления. В них есть чувство, но нет воли. В них страсть кипит, но рассудок вечно недоволен. Многие для рассеяния погружаются в омут бурных наслаждении, иные делаются распутными, другие картежниками, третьи жертвуют жизнью своею для вздора, некоторые воображают, что они вольнодумцы, либералы, потихоньку бранят правительство, проклинают обстоятельства, будто бы им враждебные. Но и с другими обстоятельствами они были бы те же, потому что зло в самом основании, в самом корне тщедушного прозябания.
Жалкое поколение! Бедная молодость! Плод, испорченный еще во цвете! Но так суждено свыше. В каждом усовершенствовании, в каждом преобразовании должны быть жертвы. А они попали среди борьбы прошедшего с настоящим, мрака со светом. Они изчезнут без следа, без сожаления о непонятых страданиях; но их страдания должны служить примером. На мрачном небосклоне старинного невежества давно мелькнула уже лучезарная точка, и с каждым днем растет она и все становится ярче и ярче.
Будут люди, которые обожгутся незнакомым им огнем, другие, ослепленные сиянием, останутся в недоумении между светом и тьмой или попадут на ошибочную дорогу.
Но светильник все приближается ближе и ближе, и настанет день, когда мрак исчезнет совершенно и вся земля озарится благодетельным светом...
Глава XVII
СЕЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК
Между тем Иван Васильевич был в совершенном отчаянии. Впечатлений решительно нигде не оказывалось.
Одни бока его были под влиянием сильного впечатления, Напрасно посматривал от старательно из тарантаса на обе стороны — все сливалось для него в какую-то мутную, однообразную картину. Впрочем, его винить слишком нельзя. Вообще предметы определяются в уме вовсе не так, как в действительности, а как-то выпуклее, ярче, живописнее. К тому же есть такие люди, которые долго будут любоваться какой-нибудь литографией и никогда не заметят в природе того, что она изображает. Мужик, масляными красками, например, или просто нарисованный пером, заставит их долго стоять перед собой и даже принесет им немалое удовольствие, но мужик настоящий, нечесаный и немытый, в лаптях и тулупе, никогда не остановит их внимания, потому что таких мужиков так много, что их вовсе и не замечаешь.
Как бы то ни было, Иван Васильевич был в самом печальном расположении духа. Нетронутая книга путевых впечатлений валялась под ногами около погребца. Изучение России в отношении ее древности и народности решительно не подвигалось. Дело, кажется, стало не за многим.
Иван Васильевич догадывался, что одного хорошего намерения для совершения великого подвига было недостаточно. По России не развешаны вывески, по которым можно было бы прочитать всю жизнь ее, все, что было, что есть и что будет. Одной поездки в Мордасы для подобного изучения как-то мало. Нужно еще кое-что другое. Нужны еще вечная настойчивость, вечный терпеливый труд с самого младенчества, в течение целой жизни. А этого, кажется, немало. Надо было вникать в самую глубину всякого предмета, потому что из гладкой наружной поверхности ничего не извлекалось. Надо было отыскивать, как ключа загадки, тайного, иногда высокого смысла всякого прозаического проявления, попадавшегося на каждом шагу. Но, как известно, Иван Васильевич был человек слабого свойства. По мере того как он встречал затруднения, он не старался их одолевать, а изменял свои предприятия.
Таким образом, мало-помалу отказывался он, как мы видели, от прекрасных изучении, от важных открытий, к которым для блага человечества готовился с таким жаром.
Однако хотя он и потерял во многом надежду, но все еще надеялся вникнуть в душу русского человека. В самом деле, думал он, мы суетимся и хлопочем о России, а именно того-то мы и не знаем, что такое русский человек, настоящий русский человек, без примеси иноплеменного влияния? Какою живет он духовной жизнью? Чего ждет он?
Чего желает? К чему стремится? Чистое природное начало до того заглушено в нас настоящим нашим бытом, что мы не можем отделить основных понятий от накопившихся.
Определить это начало, отыскать эти родные понятия — вот будет славное дело. Мы много говорим о народности, но что такое народность? В чем заключается она, где составные ее части? Вот тебе, Иван Васильевич, работа. Отыщи, определи, наставь. Россия скажет тебе спасибо...
И как бы нарочно, тарантас въехал в большое, прекрасное селение, а Василий Иванович объявил, что он до того устал, лежа в тарантасе, что имеет намерение отдохнуть у смотрителя и полежать маленько на лежанке.
Длинное, бесконечное селение красовалось в самом торжественном для него виде. Перед высокими, украшенными резьбой избами сидели на лавках мужики и бабы, щелкая орехи. Праздничные наряды пестрели издали яркими цветами. У моста, пересекающего главный порядок надвое, небольшой домик гражданской архитектуры означал торчащею над дверью елкой многим милый кабачок.
Вправо целая гурьба молодиц в красных и синих сарафанах, с снежнобелыми рукавами, смотрели, как две босые девчонки скакали на доске. Около них два парня, в красных рубашках, в откинутых нараспашку армяках, казалось, не обращали внимания на выразительные насмешки стоящих недалеко товарищей. Некоторые из сих последних насвистывали сквозь зубы песенку. Другие, став около колодца в кружок, усердно побрякивали тяжелой свайкой в железное кольцо. Посреди улицы толпа ребятишек окружала небольшую запряженную клячею телегу, у которой веселый разносчик предлагал, с примесью поговорок и прибауток, пряники, стручки, крендели и всякий товар.
За мостом серебряный шпиц и зеленый купол церкви высоко возвышались над избами, резко отделяясь на сером грунте пасмурного неба.
— Эва! — сказал Василии Иванович смотрителю. — Что это у вас? Храмовой праздник?
— Так точно, — отвечал смотритель.
— С праздником, батюшка, — продолжал Василий Иванович.
— Покорнейше благодарим.
— А что бы, мой отец, нельзя ли самоварчик поставить?
— Самовар готов-с, сударь. Нас удостоили гости по соседству посещением. Кума даже из города с зятем приехала... К празднику, изволите видеть, пожаловали. Ну, известное дело — как не угостить дорогих гостей? Никак пятый самовар ставим.
— Доброе дело, доброе дело! — заметил Василии Иванович, после чего выпил с чувством три стакана чая, ощутил приятную теплоту и не с малым трудом вскарабкался на лежанку, по которой Сенька заблаговременно раскинул несколько подушек. Через несколько минут Василий Иванович объявил присутствующим, что уже изволит почивать, а Иван Васильевич отправился на село немного пошататься — да, кстати, поискать и народности.
Все население было на ногах, толпясь живописными кучками около строений. У кабака две православные бородки целовались с сердечными излияниями и с такими неистовыми клятвами во взаимной дружбе, что страшно было слушать. Рыжий мужичок с штофом в одной руке и с светлозеленым стаканчиком в другой угощал, шатаясь, товарищей, неотвязчиво преследуя их своими предложениями, оскорбляясь отказами, кланяясь в пояс и не думая вовсе, что за один раз пропивает плоды годового труда.
Крикливая раскрасневшаяся баба толкала одуревшего мужа к дому, проливая горькие слезы, ругая его пьяницей, упрекая его в том, что он пускает по миру ее, горемычную, и детей-сирот, а между тем была также совершенно пьяна.