Фомич все видел, он был уже здесь, около Цыбина, и тут же очутился Клаус с топором в руке. «Зачем же топор?» — издали, со стороны подумал Цыбин. Клаус вскочил на корму, замахнулся над буксирным канатом. Только тогда Цыбину стало все ясно: Клаус хочет обрубить буксир, он хочет бросить ёлу — его, Цыбина, ёлу — в океане!
Он кинулся к Клаусу, выхватил у него топор и бешено, тихо сказал ему:
— Если ты только… Я тебя самого… ссволочь! Клаус попятился, губы у него тряслись, он налетел задом на Фомича — Фомич теперь стоял на месте Цыбина, держа брошенное им погудало руля. Клаус закричал плачущим голосом:
— Фомич, говори ему ты, он должен сейчас рубить, он нас всех пропадет!
Бот уже снова поднимался на огромную, черную волну — и снова ёла, перепрыгивая через белые гребешки, неслась к боту. Фомич стоял, крепко вросши в палубу, губы у него были плотив стиснуты, но сейчас они откроются и скажут.
Темно, на дне, Цыбин знал Фомич — это судья, и то, что он скажет закон. Похолодевшими пальцами вцепившись в топор, Цыбин ждал.
Сквозь косые, серые веревки дождя ёла виднелась уже совсем близко. С трудом, чуть слышно Фомич сказал, не глядя на Цыбина:
— Руби…
У Цыбина перехватило горло, чтобы; не видеть — он зажмурился; поднял топор. И закрытыми глаза тотчас же увидел: серебряное кольцо на руке у Анны; белые водяные вихры от играющей в море селедки, бабье лицо человека в мурманке, хозяйку с желтыми волосатми и ёлу, какой она стояла там, в гавани, радостную, нарядную, как невеста.
Цыбин громко всхлипнул, бросил топор, и ничего не видя, хватаясь за что попало, пошел — все равно куда. Там, где позади него остались все — ударили топором еще раз, еще раз. Ёлы больше не было, больше не было ничего.
Цыбин сидел на полу, на палубе, возле лебедки. Через ноги перекатывалась вода, и он видел за бортом круглую, черную воду, так, не понимая, видело бы ее зеркало, если его поставить тут, возле лебедки. Потом, как будто сквозь двойную зимнюю раму, Цыбин услышал: кто-то говорит с ним. Это был Олаф. По лицу его катились крупные слезы, он говорил Цыбину: «Ты не плачь, пожалуйста, не плачь». — «Я — ничего — …» — сказал, а может быть, только хотел сказать Цыбин.
Олаф встал и, стоя над Цыбиным, вгляделся в серый, хлещущий воздух. Он толкнул в плечо Цыбина, глаза у него блестели.
— Гляди, гляди! — крикнул он Цыбину. Цыбин поднял голову и увидел свею. ёлу. Теперь, без буксира, еще легче резала воду, она неслась сюда, к Цыбину, она не хотела бросить его, она сейчас будет совсем близко. У Цыбина сразу налились теплым, стали живыми ноги, руки, глаза, он вскочил… Ёла — тут, она — тут, ему нужно что-то сдёлать — и опять все будет хорошо.
— Эй, эй! Куда! — услышал Цыбин и потом еще что-то по-норвежски — это, должно быть звала хозяйка ёлы. Потом сейчас же понял: — это Клаус, он на корме возле Фомича. И успел увидеть еще Фомич, глядя одним глазом на ёлу, круто поворачивает бот, чтобы ёлу пронесло мимо, — чтобы она не задела.
Все это мгновенно падало одно за другим. Нос ёлы мелькнул за кормой, она обогнала, ее ударило ветром, на одну секунду она ласково, тесно прижалась к боту. И этой секунды Цыбину было довольно, чтобы прыгнуть туда, к себе, на свою ёлу. Ей как будто это и было нужно: она сейчас же отошла от бота, и Цыбин уже не слышал, как вслед ему кричали Фомич, Клаус и Олаф.
Сквозь косо хлещущий сумрак они еще два раза увидели ёлу. Второй раз она была отделена от них и от всего мира глубокой водяной ямой — Цыбина они уже больше не могли разглядеть.