— Не пугайся! Все у тебя будет в порядке: череп цел, нос не сломан, на теле и на лице много ушибов, ссадин, кровоподтеков, на животе касательное ножевое ранение. Ты его чувствуешь?
— Нет, — сказала Мария, с трудом разлепляя толстые губы. Она отметила, что врач так же, как и она, говорит по-чешски с акцентом, только не с русским, а с каким-то другим.
— Не чувствуешь ранку? Еще почувствуешь. Я вижу, ты не чешка? — Его увеличенные стеклами очков карие глазки навыкате остро блеснули неподдельным любопытством.
— Да, но и вы… — Мария еле ворочала языком.
— Я поляк, деточка, пан Юзеф Домбровский, — неожиданно горделиво приосанившись, представился врач. — Главное при сильном переохлаждении тела, чтобы все обошлось с легкими, остальное не так опасно. Разденься, дай я тебя осмотрю и послушаю. — Пан Юзеф закрыл окно, чтобы Марию не продуло, потом быстро осмотрел ее и долго выслушивал и выстукивал. — Одевайся, все будет хорошо. Тебя тошнит?
— Нет.
— Голова кружится?
— Да. Откройте окно. — Марии показалось, что она сейчас задохнется без свежего воздуха.
Пан Юзеф Домбровский исполнил просьбу пациентки.
— А где болит? Где ты особенно остро чувствуешь боль?
— Везде.
— Если устала, я отведу тебя в палату, а если есть силенки, ответь мне на несколько вопросов. Я заполню на тебя карточку, у нас без бумажки — ни шагу. Садись. — Он придвинул ей белый крашеный табурет. — Фамилия, имя?.. — Врач замялся. — Если не хочешь называть настоящее, можешь любое… Все- таки разбойное нападение…
И, едва он произнес эти слова, ее как будто кипятком обдало, и каждой косточкой своего тела она ощутила боль и ужас надругательства…
— То так, — перехватив мелькнувшие в щелочках ее глаз гнев и ужас, печально подтвердил доктор. — То так. Тебя спасла пуговица на блузке — острие ножа попало в пуговицу, и нож соскользнул по касательной, а били насмерть. Фамилия?
Она назвала почему-то фамилию папиного денщика — Галушко. Именно эта фамилия вдруг всплыла в памяти, и она назвалась Марией Галушко.
Пан Юзеф взял из деревянного ящичка на своем столе чистую карточку из тонкого серого картона, разграфленную типографским способом.
Мария впилась взглядом в этот серый кусочек картона, где должна была запечатлеться сейчас хотя и маленькая, но исключительно важная часть ее жизни. Пан Юзеф корявым старческим почерком разнес все по графам: фамилию, имя, год рождения, род занятий (Мария попросила его указать, что она безработная, а в Праге проездом), диагноз, предпринятые меры лечения. Мария буквально ела серую картонку глазами, и ничто не ускользнуло от ее внимания: ни малоразборчивый почерк врача, ни его фамилия и имя, отпечатанные бледно-лиловым штампиком в левом верхнем уголке карточки: 'Доктор Юзеф Домбровский', ни то, как подрагивали узловатые старые пальцы, так много выстукавшие на своем веку грудных клеток и заполнившие горы таких карточек и историй болезней.
— А почему я так долго была без сознания, если вы пишете: 'Сотрясение мозга не имело места'?
— О, то, деточка, психогенный шок. То так. И потом наш фельдшер дал тебе лошадиную дозу брома, но главное — психогенный шок. То так…
Дня через три лицо ее позеленело, пожелтело, чуть спала опухоль, и глаза стали побольше. Мария не прислушивалась к тому, где ей особенно больно, она была единственная ходячая в палате и с утра до ночи обихаживала своих соседок. Она помогала им, а они помогали ей заглушать чувство смертной тоски и отчаяния. Женщин, за которыми она ухаживала, никто нигде не ждал. Душная, пропахшая лекарствами палата с потеками на давным-давно не беленных стенах, железная койка со слежавшимся ватным матрацем, на котором умерли многие, своя боль и стоны соседок — вот все, что осталось им в этом последнем приюте. Появление в палате Марии стало для них глотком свежего воздуха — настоящего, а не воображаемого: Мария укутывала соседок одеялами и открывала большую форточку, которая была заколочена еще с осени. Открывала форточку, а потом закрывала ее и раскутывала страждущих женщин. Каждый день она мыла в палате полы с давно облупившейся краской, притом мыла без хлорки, как обычно это делали нянечки, да и то сказать, не мыли, а так, ширкали шваброй под кроватями.
На шестой день лицо Марии хотя все еще и оставалось в желтых и темно-серых полосах, но отеки настолько спали, что оно приняло почти правильную форму. В этот день и явились к ней гости. Слава Богу, пан Юзеф не пустил их в палату, а велел подождать на крыльце с черного хода. В больнице доживали свой век бездомные или те, от которых все отказались, так что посетители были здесь в диковинку. В последние дни наступила наконец долгожданная весна и так сильно потеплело, что пан Юзеф не боялся простудить свою больную.
— К тебе пришли, — сказал он, заглянув в палату.
Мария не поняла, что он обращается к ней.
— Мария, к тебе пришли, — повторил пан Юзеф.
Раньше Мария слышала, как люди говорили о себе: 'я окаменел' или 'я окаменела'. Слышать-то слышала, но была уверена, что это просто фигура речи. Оказывается, никакая ни фигура, а голая правда. Мария окаменела. 'Какой кошмар, наверно, Иржик! Сейчас он меня увидит! Нет, это невозможно!' А тем временем пан Домбровский уже вел ее по коридору. Перед выходом она уперлась:
— Не пойду! У меня никого нет! Мне никто не нужен!
— Они говорят, что ты их кузина. Очень приятные юноша и девочка, по всему видно, из хороших семей.
Боже, какая еще девочка?!
— Я не пойду!
— Хорошо, я скажу, что ты не хочешь их видеть, я тебя понимаю… — Старик ободряюще взглянул на нее и сочувственно улыбнулся.
— Остановитесь. Я скажу все сама!
Не помня себя, Мария вышла на ступени больничного крыльца.
Иржи и Идочка стояли рядышком и обалдело улыбались.
— Мы нашли тебя! — подпрыгнула Идочка. Рядом с Иржи она вся светилась от счастья, и это не ускользнуло от внимания Марии и определило ее, Идочкину, дальнейшую судьбу.
Иржи молчал. К тому времени он уже обошел все морги, все больницы Праги, и сказать ему больше было нечего, во всяком случае, в эту минуту.
Иржи и Идочка думали, что они желанные гости, что они в радость, а Мария видела только то, как светится от счастья Идочка, а к Иржи она не испытала никакого другого чувства, кроме тяжелой неловкости, что он видит ее такой жалкой. Все это вместе взятое вдруг вызвало в ней странное решение: обидеть их так, чтобы у них никогда больше не возникало желания видеть ее.
— Я ненавижу вас! Вон из моего… из моей больницы! Вон! — некрасиво скривив и без того перекошенное лицо, прокричала Мария. — Вон! И не приближайтесь ко мне никогда! Никогда! — закончила Мария на хрипе.
Лицо Иржика напряглось, рот приоткрылся, он понял только одно: Мария не шутит, и это не истерика, а ее воля.
— Ма… Ма, — со слезами на глазах пыталась сказать «Мария» Идочка и даже двинулась к своей учительнице, но тут Иржи перехватил ее руку и быстро повел за собой с больничного двора.
Боже мой, если бы она могла плакать, как бы она сейчас зарыдала! А слез не было, и в горле стоял горячий, сухой, удушающий ком. Но она знала главное: теперь Идочка точно выйдет замуж за Иржика, и пусть они будут счастливы!
Пан Юзеф дал ей брому. Много. Предельно много. Она добралась до палаты, упала на койку и уснула…
На десятый день пребывания в больнице пан Юзеф снял швы с неглубокой, но длинной ранки на животе и сказал, что пора на выписку.
На прощание он подарил ей надколотую перламутровую пуговицу с ее разодранной в клочья блузки.