Был он ни велик, ни мал, а ходил крючком — цеплял за все, головой колотился и мешал навесам и потолкам. Людей для смеха Протегален под ногами пропускал.
Стало ему лет тридцать, а он все рос и сох, и всем был он не в моготу. Если бы сажень- полторы был Протегален, а то четыре, и зол, как черт. Ни работает, ни помогает, ходит деревья ломает и озера голенями меряет.
Пожил-пожил он, походил-походил и начал вдруг думать.
Потом нашел овраг поглубже и поглуше, выкопал в глине пещеру, набросал туда травы, наложил картошек на зиму с чужого поля и залез туда сам. Так он оттуда больше и не вылез.
Сидел согнутый в три погибели, не двигался и не говорил — не то дремал, не то думал.
Но Протегален не думал, не дремал, а переселился в другие края, себе по душе.
Края те просторные и пустынные и окружены черными горами. Эти горы выдолблены, и внутри их живут великаны, как в землянках.
Светит неподвижное большое солнце, нет там ночей и вечеров. Тихо кругом, спят великаны в землянках, поле везде без травы, и стоит посреди того мира Протегален — и хорошо ему: век бы стоял, он и стоит.
Тишина есть песня истины. И Протегален стоял в земле тишины, очарованный и бессмертный. В душе его пела музыка, и он умирал от безысходной одинокой радости. Спали в горах великаны, стояло солнце на небе, и сгорал сам Протегален в синем краю тишины и полей. Шевелилась душа в нем, как живая змея, и он знал, что умирает, уплывает земля под ногами, и было ему все лучше и лучше, будто уносила его большая река от берегов.
Сидел в пещере согнутый Протегален и умирал от своих радостных дум, которые сделали ему другую жизнь.
Ходил недалеко Витютень по полю, и сидел в деревне своей на завалинке Тютень.
Среди сухого лета набралась в небе испарина, загудела гроза — и вдарил ливень.
Шел в поле Витютень, прыгнул от дождя в овраг и залез нечаянно в пещеру Протегальня. Пахал недалеко Тютень, измок, как хрюза, сигнул тоже в этот овраг, увидел, торчит чья-то из ямы спина, а по ней дождь лупцует, и полез следом.
— Сторонись, отец, дай богу дорогу, — прохрипел Тютень Витютню. Витютень прилепился к стенке, и Тютень пролез глубже.
— Ну, и дела, — сказал Тютень, — бузует по чертям сатана, и шабаш.
Сразу стемнело, и ни один из трех не узнал друг друга. Ливень поливал все сильней и сильней, гром не гремел. Овраг заливало водой. Протегален ничего не видал и не слыхал. Витютень уснул, а Тютень был бог, и мир для него был дым, и он ничего не боялся. Давно по нем бледнело и тосковало небо.
Гнулись деревья, как хворостинки, от ливня, люди залезли на печки. На тысячи верст гремел ливень и не было ни живой души нигде. Овраг давно заровняло водой, а Протегален еще видел тихий край и черные горы.
Чуть дышал сонный Витютень и шептался во сне.
Тютень весь скочережился за спинами Витютня и Протегальня, затих, но чуял, что он бог, и слушал, как шевелится у него глист в животе и бьется кровь под пупком в подводной темной тишине.
Потухал весь белый свет, и неслись по небу горы, мужичьи бороды, божьи коровки и последние стынущие каменевшие облака.
ПРИКЛЮЧЕНИЯ БАКЛАЖАНОВА
(Бесконечная повесть)
«Тянется день, как дратва: скука бычачья.
Рассказать тебе про дни?»
1
Жил некоим образом человек — Епишка, Елпидифор. Учил его в училище поп креститься: на лоб, на грудь, на правое плечо, на левое — не выучил. Епишка тянул за ним по-своему: а лоб, а печенки…
— Как называется пресвятая дева Мария?
— Огородница.
— Богородица, чучел! Нету в тебе уму и духу. Вырастешь, будешь музавером, абдул- гамидом…
А Епишка ждет не дождется, когда пустят домой; он горевал по маме и боялся как бы без него не случился дома пожар — не выскочат жара, ветер, сушь. Уж гудок прогудел — двенадцать часов, отец домой пришел обедать, на огороде у Степанихи трава большая растет и лопухи. Ребята ловят птиц, уж скоро, должно быть, будет вечер и комары.
В училище стояло ведро — пить. Каждый день учат закону божьему, потом приходит Аполлинария Николаевна, учительница, и пишет палочки на доске, а Епишка за ней карябает грифелем у себя хворостины. На переменах приходит Митрич-сторож, чтобы ребята не выбили окон и не бесчинствовали. Как чуть кто заплачет от драки или тоски по матери, Митрич орет:
— Ипять! Заниматься!..
И вот прошло много дней. Издох в училище на дворе Волчок. Епишкин отец купил «на толпе» другой самовар. Родился у Епишки Саня, маленький брат. Покатал его Евдок на тележке одно лето — на Петровки он умер от живота. Тоньше и шибче билось сердце у Евдока, и он уходил летними вечерами в поле и тосковал — о далеком лесе, об одной звезде, о дальних деревенских пустых дорогах. И любил девушку, которой не было на свете, которой не встретит никогда.
На деревенских дорогах он изобрел еду и человеческое бессмертие.
Вскоре попал Епишка в солдаты. Ходит по плацу, орудует винтовкой — лежит недвижимо в душе пуд. Раз случилось с ним странное дело: семь дней на двор не ходил. Ляжет спать: бурчит в животе и вода без толку переливается. Кругом нары, храп, пот, вонь, а в Епишке прохладные вечерние деревенские дороги и ждущая ужинать мать. Дать бы по скуле изобретателю сердца!
Осмелился Евдок и пошел к доктору. Рассказал ему, в чем дело.
— Што-о?.. — провыл доктор.
Епишка опять: восьмой день не нуждаюсь.
— Да, ведь большие деньги можно на этом зарабатывать! Вы феномен, Баклажанов!.. Первый раз вижу такого. А ну, разденьтесь.
Уходя, Епишка взялся нечаянно на докторском столе за карандаш.
— Возьмите себе его на память, Баклажанов, — сказал доктор. Епишка погладил черный колпачок доктора.
— Пожалуйста, Баклажанов, возьмите и его. Нате вам и ручку. Она вам нравится?
Оказывается, доктор был мнительный человек: дверную ручку брал не иначе, как в перчатке. Кто у него в кабинете возьмет что в руки или пощупает, то ему доктор сейчас же и подарит на память: лампу, лист бумаги, клок ветоши, либо какой инструмент.
Странный, но сурьезный был человек.
Дня через два у Епишки рассосались кишки, и он оправился.
Так шла и шла жизнь Епишки, без меры и без смерти, в океане одинаковых дней, пока он не перекувырнулся и не изобрел настоящего бессмертного человека, который остался на земле навсегда и уже не расставался с соломой, плетнями, тихими дорогами и со своей матерью.