Семенович сам вышел к Полуторному. Составитель сказал, что он не знает как быть и круглые сутки тоскует, y кур его нету подходящего, достойного петуха; куры те особые, несутся круглый год и теперь мечутся, кричат без петуха, a некоторые уж летать приучились, — высоко поднимаются в воздух, как форменные птицы, и оттуда кудахчут. Сумасшествие природы!
Левин молча глядел в лицо Полуторного: чем только не живет на свете человек, даже курами и петухами может питаться его душа, и в птичьем надворном хозяйстве его сердце находит себе утешение!
— Понимаю, — тихо сказал Левин. — Я знаю одного куровода в Изюме, он мой знакомый… Сейчас напишу тебе записку к нему — в выходной съездишь. Если y него плимутроков нет, тогда он тебе скажет, где их достать. У него есть друзья среди куриных специалистов. Я все это ему напишу…
Говоря, Левин склонился к столу и уже писал.
Полуторный ушел. Он был доволен: пускай его баба-жена займется курами, a им перестанет заниматься. Была бы одна его воля, он давно бы пожарил всех кур на закуску к наливке… Но жизнь его шла косо: приходилось одними и теми же руками сцеплять большегрузные вагоны и щупать кур, мелкую бабью тварь. Полуторный решил и об этом поговорить как-нибудь с товарищем Левиным, пока его душа окончательно не испортилась от жены и не пропала кадровая ценность. Эх, жизнь, когда ты сорганизуешься, чтоб уж не чуять тебя!
Левин попробовал бумаги на своем столе — отношения, рапорты, сведения, ведомости, на седьмом пути свалили вагон, контрольный пост все еще держит поезда… Самому нельзя сделать работу тысячи человек; его система предварительных извещений о прибывающих поездах дает пока слабую пользу. Всякая система работы лишь игра одинокого ума, если она не прогревается энергией сердца всех работников. Здесь, в Перегоне, ему тоже придется проникать внутрь каждого человека, мучить и трогать его душу, чтоб из нее выросло растение, цветущее для всех.
Левин робко улыбался. Он был один: со стыдом и нежностью он думал о своих близких людях, помощниках по работе. Ему давно стало ясно, что транспорт в сущности простое, нетрудное дело; но отчего же он требует иногда не обыкновенного, естественного труда, a страдальческого напряжения?.. Мертвый или враждебный человек — вот трудность! Поэтому нужно постоянно, непрерывно согревать другого человека своим дыханием, держать его близко, чтоб он не мертвел, чтоб он чувствовал свою необходимость и хотя бы от стыда и совести возвращал полученное извне тепло помощи и утешения в виде честной жизни и работы… Но пока далеко не y всех людей душа обращена вперед — в работу и в будущее; y многих она гнездится далеко в тылу, на домашнем дворе, где ходят куры, хозяйствует жена, стареет утварь, изнашивается одежда и ютится ветхая нужда, от которой до костей прозябает всякий человек и тайно плачет слезами себе внутрь, в кровь своего тела.
Пришел конторщик. Он начал говорить что-то начальнику про сведения за истекшие сутки. Левин в истекшие сутки тоже жил и поэтому знал про них все. По своей привычке он больше слушал паузы речи, в которые каждый человек неощутимо, почти бессознательно борется с внезапным наступлением личных, интимных потрясающих сил и сокрушает их, думая, что они не относятся к делу.
— Хорошо, Петр Иванович, — сказал Левин. — Что еще?
— Эммануил Семенович… Разрешите мне дежурить по ночам.
— A что? — спросил Левин.
— Так, — ответил конторщик; его красивое молодое лицо слегка смутилось, но сила скромности и самолюбия возвратила ему спокойствие.
— Напомните мне об этом к концу дня, — сказал Левин. Конторщик ушел. Левин взял трубку и позвонил домой.
— Галя, ты знаешь нашего конторщика?
Она, конечно, знала его. Все, что её прямо не касалось, она знала тем более подробно.
— Сходи к нему сейчас домой, займи что-нибудь для хозяйства, попроси веник, поговори с его женой… Ступай, хохлушка, — после мне позвонишь.
Левин встал. Ему пора быть на путях. В кабинет вошел незнакомый пожилой человек в старой шинели железнодорожного кондуктора, сшитой лет двадцать тому назад.
— Здравия желаю, начальник!
— Здравствуй… Что скажешь?
— Да насчет работы пришел. Тут y вас порядок, вы человек умный, хочу теперь в ногу идти…
— В колхозе был? — спросил Левин.
— Да то где же… О, господи!
— Почему уходишь оттуда?
— Хозяева дюже умные пошли… У нас там самая тьма командует, кто раньше плетни чужие чинил, a теперь кричит — плановость, основа начала, научность, a сами все сено вчистую в палеток в гной пустили — вымокло. Мы косили его, a оно в прах пошло. По нашей местности, выходит, и солнце зря горит: оно траву воспитывает, a мы ее в гной морим!
Левин слушал, потом спросил:
— Значит, y тебя в колхозе сено преет, a ты только вздыхаешь ходишь…
— Зачем нам вздыхать, y нас душа болела…
— Болела! — сказал Левин и стал смотреть на этого человека в упор. — Зря она болела — по- дурацки, по-кулацки она y тебя болела! Ты в стороне стоял, ты ухмылялся, ты думал: a пускай все хряснет в одну ночь к чертовой матери.
— Тьма замучила, — тихо ответил посетитель.
— Но ведь ты-то все понимал! — произнес Левин. — У тебя тоже, значит, тьма в голове…
— Зачем тьма! У меня мысль!
— Мысль! Чего ж она не работала, раз сено пропало… Тьма y нас ошибка, a не закон, a если твоя мысль там ничего не сделала, то и y нас она не нужна… Ступай домой, я затворяю кабинет. Ты работать на станции не будешь…
Левин пошел в обход станции. У перрона находился пассажирский поезд. Люди ехали на север — на Харьков, Москву, Ленинград. В Москве работал нарком, жила жена начальника станции. В сумраке вагонного окна стояла незнакомая женщина. Она скучно глядела на чужой для нее вокзал, на неинтересных людей, — тоже живущих себе здесь в своих надеждах и заботах, — и желала, наверно, чтобы поезд поскорее тронулся отсюда, и она тогда бесследно забудет людей, оставшихся на станции, даже названия этого места потом не вспомнит никогда и не задумается над теми, кто живет в дальних дымящих избушках, которые видны с идущего поезда на степном горизонте.
Начальник станции скромно улыбнулся своей нечаянной мысли. Он подумал, что эта женщина — дура, если так размышляет, но тут же возразил себе: значит, нужно, чтобы она сошла с поезда и осталась работать в Перегоне.
— Да! — резко вслух сказал Левин и засмеялся.
Он вспомнил другую женщину, молодую, одаренную талантом жить чужим чувством, прекрасную, несчастную артистку. Она исчезла где-то без славы, без имени, нищая, гордая и кроткая, никогда не подумав больше о нем, не умея, наверно, чувствовать то, что находится далеко, что давно бесполезно для ее быстро живущего, впечатлительного сердца. Она права, судьба не обратима, и y начальника станции есть уже вторая, любимая жена, есть девочка-дочь, с которой он выйдет под руку в свет, в счастье, в настоящую жизнь, когда дочь вырастет в девушку.
Левин рассеянно остановился; потом он пошел обратно к пассажирскому поезду. Женщина, смотревшая в окно из вагона, теперь вышла наружу. Она стояла около тамбура в синем костюме, покрывши голову кашемировой южной шалью. Глаза ее удивленно, a не равнодушно разглядывали незнакомую станцию, служащих, весь местный странный мир. Ей было лет двадцать; свежее сосредоточенное лицо ее смотрело напряженно, одинаково готовое и к улыбке и к печали. Проходя мимо нее, начальник станции поднес руку к козырьку фуражки, и женщина слегка поклонилась ему в ответ.
Одинокий человек, Левин редко видел в лицо тех дальних людей, для которых он работал. «Такой скоро будет моя дочь, — решил Левин про себя, — даже лучше, счастливей… A начальники станций будут не такие, как я: они будут спать по ночам, ездить в отпуск в путешествия, жить в семействе с женою среди родных детей».