деньги он собирался пустить туда же. В тот год он послал Лорейн на Рождество в подарок коробку помадки. Шестнадцать разных ароматов: шоколадно-кокосовый, арахисовый, фисташковый, шоколадно-мятный, с орешками и тому подобное… все свежие, мяконькие, с пылу с жару. Вот кто бы мне сказал, что может быть большей противоположностью бешеному коммунисту, одержимому идеей развалить американскую систему, чем парень, который в Мичигане заворачивает в праздничную посылку для маленькой племянницы сливочные помадки? А на коробке написал еще: «Конфетки для послушной детки». Не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а «Конфетки для послушной детки». Если бы Айра тогда женился на Доне Джонс, жить бы ему тогда по этому лозунгу.

Это ведь не я, а О'Дей отговорил его от Доны. Но не потому, что девятнадцатилетняя девица, выступающая в ночном клубе «Кит-Кэт» в качестве «мисс Шальмар, самой сладкой пампушечки Дункана Хайнза», была весьма рискованной кандидатурой на роль жены и матери; не потому, что сбежавший в неизвестном направлении мистер Джонс, отец Доны, был пьяным придурком, который бил жену и детей; не потому, что весь выводок Джонсов из Бентон-Харбора состоял из неграмотных работяг, и вряд ли такое семейство стоило всерьез и надолго взваливать на свои плечи человеку, позавчера вернувшемуся после четырехлетней армейской службы, – то есть не по тем причинам, которые вежливо излагал ему я. Но для Айры все, гарантированно приводящее к катастрофе в семейной жизни, свидетельствовало как раз в пользу Доны. Этакий раненый птенчик. Помочь обездоленному выкарабкаться со дна для Айры было соблазном непреоборимым. Когда выпиваешь залпом, выпиваешь и отстой – человечность для Айры была синонимом нужды и лишений. А с нуждой, даже в самых ее постыдных формах, он чувствовал себя связанным кровно и неразрывно. Потребовалось вмешательство О'Дея, чтобы развеять любовный дурман, воплощавшийся в Доне Джонс и шестнадцати ароматах помадки. Не кто иной, как О'Дей, потребовал, чтобы он и в личной жизни действовал в соответствии со своим политическим кредо, причем О'Дей сделал это без всяких этих моих «буржуазных» экивоков. Чтобы отругать Айру за какой-то проступок или упущение, О'Дею не надо было на это решаться, не надо было заранее расшаркиваться в извинениях. О'Дей вообще никогда и ни за что не извинялся. Ставил человека на место, и все тут.

О'Дей преподал Айре то, что у него называлось «Курсом молодого бойца по браку и семье в эпоху мировой революции», а содержание этого курса базировалось на его собственном опыте семейной жизни перед войной. «Неужто за этим ты сюда ко мне в Калумет-Сити приехал? Тебе что надо – поднять кондитерское производство или революцию? Теперь не время для всяких дурацких блужданий! Время-то – видишь какое? Встал вопрос не на жизнь, а на смерть: быть или не быть условиям труда, к каким мы привыкли за последние десять лет! Распри побоку, все смыкаются воедино. Да ты сам видишь. Если мы возьмем эту подачу и никто не будет прыгать за борт, тогда черт бы меня побрал, Железный, но через год, максимум через два заводы будут наши!»

В итоге месяцев через восемь Айра сказал Доне, что все кончено, и она проглотила какие-то таблетки – вроде как немножко убивать себя пыталась. Еще месяц спустя Дона была уже опять в «Кит-Кэте» и завела себе нового парня, а ее давно исчезнувший пьяный отец на пару с одним из братьев Доны вдруг появился у дверей Айры, крича, что он сейчас Айре покажет, сейчас научит его, как обращаться с его дочерью. Стоя в дверях, Айра вступил с ними в сражение, отец вытащил нож, но тут О'Дей одним ударом сломал мерзавцу челюсть и вышиб нож… М-да, то была первая семья, с которой Айра собирался породниться.

После такого фарса подчас, бывает, не так уж сразу и очухаешься, но к сорок восьмому году предполагаемый спаситель малышки Доны превратился в Железного Рина из «Свободных и смелых» и был полностью готов к следующей большой ошибке. Ты бы слышал, как он запел, когда узнал, что Эва беременна. Ребенок! Своя собственная семья. И не с какой-то там бывшей стриптизеркой, которая не понравилась брату, а со знаменитой артисткой, звездой американского радио. Такое даже близко никогда ему не выпадало. И положения такого он никогда не занимал. Ему самому с трудом верилось. Два года – и пожалуйста! Он закрепился, он больше не перекати-поле.

– Она была беременна? Когда же это?

– А вот как раз, как они поженились. Но это и десяти недель не продлилось. Вот почему он тогда остался у нас, и вы с ним встретились. Она решилась на аборт.

Мы сидели на задней веранде, дышали воздухом, глядя на пруд и вздымающийся далеко на западе горный хребет. Я живу один, сам по себе, и дом у меня невелик, всего из двух комнат. В одной я пишу и ем – это рабочий кабинет с ванной и кухней в нише (там, под прямым углом к стене из сплошных полок с книгами, установлен каменный очаг), напротив ряд из пяти больших подъемных окон, из которых виден обширный луг и защитительная рать старых кленов, отделяющих меня от грунтовой дороги. В другом помещении я сплю – это приличного размера комната в деревенском стиле; у меня там кровать, шкаф и дровяная печка; по четырем углам торчат старые балки, под ними опять полки с книгами, кресло, сидя в котором я читаю, небольшой письменный стол, а в западной стене раздвижная стеклянная дверь, открывающаяся на веранду, где мы и сидели с Марри, попивая перед обедом мартини. Когда-то я купил этот дом, утеплил его (прежде он был чьей-то летней дачей) и в шестьдесят лет в нем поселился, чтобы жить в одиночестве, как можно реже сталкиваясь с людьми. Это было четыре года назад. Хотя жить здешней простой и суровой жизнью не всегда приятно – иногда не хватает той суеты, которая в городе заменяет собой всю ткань человеческого бытия, – я верю, что сделанный мною выбор – это наименьшее из зол. Но не о моей уединенной жизни я веду рассказ. Да и вообще я никакого рассказа тут не веду. Я и приехал-то сюда потому, что не хочу больше никаких рассказов. Я уже нарассказывался.

Я смотрел на Марри и думал, распознал ли он в моем доме некую осовремененную версию той двухкомнатной хижины, что стояла у знаменитой теснины реки Делавер на стороне штата Нью-Джерси и была любимым убежищем Айры, к тому же тем местом, где я впервые почувствовал вкус к сельской Америке, когда приехал туда летом сорок девятого или пятидесятого года, чтобы пожить у него с недельку. Я всегда с удовольствием вспоминал тот первый раз, когда мы жили с Айрой в хижине одни, и, едва мне показали этот дом, я сразу подумал о его хижине. Хотя первоначально я искал нечто большее по размерам и более похожее на нормальный дом, я тут же эту хибарку купил. Комнаты здесь примерно того же размера, как у Айры, и примерно так же расположены. Такой же длинный овальный пруд, как у него, и примерно на том же расстоянии от заднего крыльца. И хотя мой дом гораздо светлее (в его доме обшитые сосновой доской стены от старости стали почти черными, а потолочные балки проходили очень низко, так что в контрасте с его ростом это выглядело довольно странно, при том что окна были маленькие, и их было меньше), он так же стоит вдалеке от дороги, как стояла его хижина, и пусть, может быть, внешне он не производит впечатления ветхой, почерневшей развалюхи, всем своим видом говорящей: «Затворник. Не подходить!», все же в том, что через луг к запертой парадной двери не ведет ничего похожего на дорожку, умонастроение хозяина кое-как прочитывается. Узкий немощеный проезд, огибая дом, ведет у меня на двор к открытому навесу, где зимой я держу машину; это покосившееся деревянное сооружение, явно построенное гораздо раньше дома, выглядит так, словно его целиком взяли да и перенесли из восьмиакрового участка Айры.

Почему образ той хижины Айры так надолго засел у меня в сознании? Видимо, это свойство ранних впечатлений, особенно от независимости и свободы – они держатся и не уходят, несмотря на все радости и беды, которые полной мерой несет с собою жизнь. А вообще-то идея такой хижины идет не от Айры. Скорее от Руссо. От Торо. В смягченном виде это мечта о некой первобытной пещере. О таком месте, где все лишнее отпадает, где тебе ничего не нужно, кроме предметов первой необходимости, куда ты возвращаешься (даже если произошел вовсе и не оттуда) – возвращаешься, чтобы очиститься и избавиться от опостылевшей борьбы и гонки. Где можно всё с себя снять, сбросить, как старую кожу – все приросшие к тебе личины, все маскарадные костюмы, – где ты отторгаешь от себя все жизненные поражения и обиды, где не нужно ни потакать миру, ни бросать ему вызов, и неважно, ты ли подчинил мир себе или он тебя подмял и изуродовал. Постарев, человек покидает мир, уходит в леса – этим мотивом изобилует восточная философская мысль: это и в индуизме, и в «дао де цзин», да и у всех китайцев. «Лесной отшельник» – это конечная стадия жизненного пути. Вспомните хотя бы китайские картины, где старик сидит под горой, старый китаец под горой; в полном одиночестве постепенно удаляет от себя автобиографическое смятение. Когда- то он яростно вступил в битву с жизнью; теперь, успокоенный, он вступает в схватку со смертью, и низведение жизни к простой ее аскетической сути есть его последняя, окончательная задача.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату