– М-да. Уж побили меня, это точно. После того, как вытащили сукина сына из воды.
Он довез меня до подъезда, и мы простились; по счастью, дома никого не было, и я без помех бросил мокрую одежду в корзину, принял душ и успокоился. Под душем я опять начал дрожать, впрочем, не столько при воспоминании о том, как я сидел за кухонным столом, когда Гольдштейн приставил пистолет к голове Айры, у которого глаза сделались такие, будто они, как птицы, вот-вот вылетят из гнезд, сколько из-за посетившей меня мысли: «Что за бред? Заряженный пистолет вместе с ножами и вилками? В Мейплвуде, Нью-Джерси! Зачем пистолет? Затем, что Гарвич, вот зачем! Затем, что Солак! Затем, что Бекер!»
Вопросы, которые я не решался задавать ему в машине, я вслух под душем начал задавать сам себе. «Что же ты сделал с ними, Айра?»
В отличие от матери отец не видел в Айре средства моего социального возвышения, наши с Айрой отношения не переставали беспокоить и смущать его: что этому взрослому мужчине от мальчишки надо? Подозревал, что происходит что-то непонятное, если не впрямую зловещее.
– Куда вы с ним всё ходите? – спрашивал меня отец.
Однажды вечером, когда он застал меня за моим письменным столом с газетой «Дейли уоркер», его подозрительность вылилась в бурную сцену.
– Я не хочу видеть в доме газет Херста, – сказал мне отец, – и я не хочу видеть здесь
– Какой человек?
– Твой приятель, актер.
– Он не дает мне «Дейли уоркер». Я купил газету в городе. Сам купил. Это что – запрещено законом?
– А кто надоумил тебя ее купить? Он сказал, чтобы ты пошел и купил?
– Ничего он мне такого никогда не говорит.
– Надеюсь, что это правда.
– Я не вру! Это так и есть!
Это и в самом деле было так. Я вспомнил, как Айра сказал мне однажды, что в «Дейли уоркер» есть колонка, которую ведет Говард Фаст, но купил я ее по собственному почину, в киоске напротив кинотеатра Проктора на Маркет-стрит, – купил якобы почитать Фаста, но также и из обычного неуемного любопытства.
– Ты у меня ее конфискуешь? – спросил я отца.
– Вот еще, разбежался. Стану я делать тебя мучеником Первой поправки! Надеюсь только, что, когда прочитаешь ее, ознакомишься и подумаешь над ней, у тебя хватит ума назвать ее лживой бумажонкой и самому у себя конфисковать.
Учебный год подходил к концу, и тут Айра пригласил меня летом провести с ним недельку в его хижине, но отец сказал, что никуда я не поеду, если Айра сперва не переговорит с ним.
– Но почему? – допытывался я.
– Хочу задать ему пару вопросов.
– А ты у нас что – сенатская Комиссия по антиамериканской деятельности? Почему ты делаешь из этого такую большую проблему?
– Потому что в моих глазах
– Еще не хватало! Какие вопросы? О чем?
– Ты, как всякий американец, имеешь свое право покупать и читать «Дейли уоркер». А я, как всякий американец, имею мое право спрашивать кого угодно и о чем угодно. Он не захочет отвечать – он имеет
– То есть ему тогда что – ссылаться на Пятую поправку?
– Еще не хватало! Достаточно сказать мне: да иди ты, мол, в болото! Но это я тебе объясняю, как подобные проблемы решаются в США. Я не говорю, что у тебя такое сработает в Советском Союзе, когда в их тайную полицию попадешь, зато здесь обычно это все, что требуется, чтобы сограждане оставили тебя в покое по поводу твоих политических убеждений.
– Так они тебя и оставили в покое! – хмыкнул я. – Или конгрессмен Диас тебя в покое оставит? Или конгрессмен Рэнкин? Ты бы это
Пришлось сесть с ним рядом (он велел мне остаться и послушать) и таки послушать, как он по телефону попросил Айру заехать к нему на работу поговорить. Железный Рин и Эва Фрейм были само величие; никогда внешний мир не посылал шехины[19] столь пламенной в скромное жилище Цукерманов, хотя по тону отца можно было понять, что его это ничуть не греет.
– Ну как, он согласился? – спросил я, когда отец повесил трубку.
– Сказал, что придет, если и Натан тоже будет присутствовать. Будешь присутствовать.
– Здрасьте! Ни за что.
– Вот тебе и «здрасьте», – нахмурился отец. – Будешь как миленький, если хочешь, чтобы я хоть на миг, хоть одной извилиной допустил мысль о возможности этой твоей поездки. Что тебя пугает – открытая борьба идей? Это будет демократия в действии – в следующую среду, после школы, в три тридцать у меня на работе. И не вздумай опаздывать.
Что меня пугало? Гнев отца. Крутой нрав Айры. Что, если из-за того, как отец станет нападать на него, Айра применит силу, схватит его, как тогда Баттса, отнесет в Уикваик-парк к озеру и сбросит в воду? Вдруг драться станут? Айра ведь кулаком убить может…
Педикюрный кабинет моего отца располагался на первом этаже небольшого, на три квартиры, жилого дома на Готорн-авеню, в том ее конце, что ближе к центру города. Дом скромный, с виду неказистый и стоял там, где наш довольно средненький райончик переходил в изрядно-таки уже обшарпанные кварталы. Я пришел рано, меня мутило, душа была не на месте. Айра прибыл точно в три тридцать, и вид у него был серьезный, но вовсе не бешеный (пока что). Отец пригласил его садиться.
– Мистер Рингольд, мой сын Натан не уличный мальчишка. Он у меня первенец, старший сын, прекрасно учится и, кажется, развит не по годам. Мы им очень гордимся. Я стараюсь предоставлять ему свободу как можно большую. Стараюсь не стоять на пути его жизненных устремлений, как у отцов иногда получается. Но, честно говоря, по-моему, на сей раз он выходит за все рамки, так что я встревожен. Я не хочу, чтобы с ним что-нибудь случилось. Если с мальчиком что-то случится…
Тут голос отца охрип, и он внезапно смолк. Я был в ужасе – вдруг Айра станет над ним смеяться, дразнить его, как он дразнил Гольдштейна. Я понял, что отец так осекся не из-за меня одного, – он еще и двух своих младших братьев вспомнил: им первым из всего многочисленного бедного семейства назначено было идти в настоящий колледж, учиться на настоящих врачей, но оба умерли от болезней, не дожив и до двадцати. Их студийные фотопортреты в одинаковых рамках стояли у нас дома в столовой на буфете. Надо было объяснить, рассказать Айре про Сэма и Сидни, подумал я.
– У меня к вам один насущный вопрос, мистер Рингольд, хотя мне и не хочется задавать его. Вообще-то я считаю, что чужие верования – религиозные, политические, да какие угодно – это не мое дело. То есть я тайну вашей частной жизни уважаю. И могу вас заверить: ни одно слово не выйдет за стены этой комнаты. Но я хочу знать: коммунист вы или нет – и хочу, чтобы мой сын тоже это знал. Что у вас в прошлом, мне не важно. Мне важно, что сейчас. Должен признаться вам, что когда-то – это еще до Рузвельта было – я чувствовал такое отвращение к тому, что в этой стране происходит, к антисемитизму и предубеждению против негров, к тому, как республиканцы издевались над теми, кому в этой стране не повезло, к той алчности, с которой большой бизнес выжимал последние соки из народа этой страны, что однажды – дело было здесь, в Ньюарке, и сына мое признание, наверное, шокирует: он-то думал, что отец, всю жизнь голосовавший за демократов, такой правый, такой правый, аж правее Франко, – но однажды… Дело прошлое, Натан, – сказал он, глядя теперь на меня, – а тогда у них комитет был… Знаешь, где отель «Роберт Трит»? По улице вон туда идти. Потом ступеньки вверх. Парк-лейн тридцать восемь. Там помещения под офисы сдавали. И один из них был комитетом Коммунистической партии. Я об этом даже матери твоей никогда не говорил. Она бы меня убила. Тогда мы еще только встречались, это году, наверное, в тридцатом было. И вот пришел однажды момент, когда я очень рассердился. Что-то тогда случилось, я даже не помню сейчас, что именно, но что-то я такое вычитал в газетах и, помню, пошел туда, а там – никого. И дверь на замке. Они обедать все ушли. Я погремел ручкой двери. Вот там я был на волосок от Коммунистической