может – или она в чем-то виновата?
Все то же самоослепление, из-за которого она так нахлебалась с Пеннингтоном, с Фридманом, да и с Сильфидой, с Памелой и с Грантами, даже с Хельги Пярн, – самоослепление и было тем червем, который в конце концов сожрал ее. Оно было тем, что школьный шекспировед назвал бы трагическим изъяном.
Теперь и Эву захватила борьба за великое дело – ее собственное. Картинно обряженное в тогу бескорыстной борьбы за спасение Америки от красного ига. Неудачное замужество – дело обычное, со всеми случиться может, с ней самой случалось четыре раза. Но ей во что бы то ни стало нужно было чувствовать себя необычайной. Звездой. Она хотела показать, что тоже не пальцем деланная, что у нее есть мозги, сила и готовность сражаться. Кто такой этот актеришка Железный Рин? Здесь
А о чем на самом деле оказалась книга, какие цели преследовала, Эва знать не знала. Зачем Железного Рина подали публике в виде опасного советского шпиона? Чтобы добиться избрания в палату представителей еще одного республиканца. А провести в палату Брайдена Гранта было нужно, чтобы усадить Джо Мартина в кресло спикера.
В итоге Гранта избирали одиннадцать раз. Он стал в Конгрессе притчей во языцех. А Катрина превратилась в главную светскую львицу Вашингтона, царственное воплощение супруги республиканца; она как в фигуральном, так и в самом прямом смысле непрерывно правила бал все годы правления Эйзенхауэра. Для человека, одержимого завистью и чванством, в мире нет занятия более сладостного, чем решать, кто будет сидеть напротив Роя Кона. В иерархических терзаниях вашингтонского официального обеда Катринина упертость, ее первобытная, совершенно людоедская страсть первенствовать – награждать и наказывать представителей самого что ни на есть правящего класса, чуть ли не лишая их законного десерта, – достигла своего самого… как бы сказать… имперского расцвета, что ли. Списки приглашенных эта женщина составляла с монархическим садизмом, достойным Калигулы. Ставить на место сильных мира сего – о, она в этом толк знала! Иногда прямо в дрожь повергала столицу. При Эйзенхауэре, да и потом, позже, уже при Никсоне, наставнике и покровителе Брайдена, все вашингтонское высшее общество перед Катриной стояло во фрунт.
В шестьдесят девятом году, когда вдруг выплеснулся слух, будто Никсон собирается подыскать Гранту место в Белом доме, конгрессмен муж и домохозяйка-писательница жена оказались вдруг даже на обложке журнала «Лайф». Нет, Гальдеманом стать ему было не суждено, но и его захлестнул и опрокинул уотергейтский вал. Брайден связал свою судьбу с Никсоном и, даже когда его покровителя явно обложили со всех сторон, продолжал защищать его в Конгрессе вплоть до самого утра отставки. Этим объясняется, почему Гранта не переизбрали в семьдесят четвертом. Ну, так ведь он и с самого начала Никсону подражал во всем. У Никсона был Элджер Хисс, у Гранта – Железный Рин. Чтобы взлететь в политические выси, каждый использовал как катапульту советского шпиона.
Я видел Катрину на похоронах Никсона – она была на VIP-площадке. Брайден умер за несколько лет до того, а она потом. Она была моего возраста, может, на год-два постарше. Но тогда, на похоронах в Йорба- Линде, под реющим флагом, спущенным до половины мачты, торчавшей в окружении пальм, за которыми виднелся родной городок президента, она была все та же наша Катрина, седая и высохшая, но по-прежнему готовая служить правому делу; она непринужденно переговаривалась то с Барбарой Буш, то с Бетти Форд и Нэнси Рейган. Жизнь так и не заставила ее признать (не говоря уже о том, чтобы вслух в чем-то раскаяться) ни одной из совершенных в жизни подлостей. Она по-прежнему была искренне уверена, что являет собой всенародный пример неколебимой нравственности, прямого и строгого следования линии добра и правды. Потом она поговорила с сенатором Доулом, еще одним столпом морали. Мне показалось, она ни в малейшей мере не усомнилась в убеждении, что каждое ее слово исполнено величайшей важности. Молчание, даже по случаю траура, по-прежнему было не для нее. По-прежнему она была на страже порядочности других. Каяться? Да ну, какое там! Божественно бесстыжая, она была озабочена только тем, какое производит впечатление. От глупости, ты ж понимаешь, лекарства нет. Эта женщина была воплощением морального оппортунизма во всем его пагубном безрассудстве.
Для Грантов главное было использовать Айру в своих собственных целях. И в чем же состояли эти цели? В процветании Америки? Демократии? В очередной раз патриотизм был ширмой, за которой крылось своекорыстие, гордыня, карьеризм… Чему мы учимся у Шекспира? Что, повествуя, ни к одному персонажу нельзя подходить без творческого понимания и сочувствия. Но я не Шекспир, я до сих пор ненавижу этого грязного политического убийцу и его столь же мерзкую жену за то, что они сделали с моим братом, – да с такой еще легкостью, науськав на него Эву, как науськивают собаку на ни в чем не повинного бродячего кота. Помнишь, что Глостер говорит о старом Лире? «В короле бушует /вся кровь от гнева».[32] Так и во мне забушевала кровь, когда я заметил на кладбище в Йорба-Линде Катрину ван Тассель. Она никто и звать никак, статистка. В нескончаемом шабаше идеологического злодейства двадцатого века ее роль была маленькой, смешной, проходной. Но все равно мне на нее смотреть было невыносимо.
Да и весь ритуал похорон тридцать седьмого президента был такой же невыносимый. Хор и оркестр морской пехоты гремел песнями, придуманными специально, чтобы отбить у человека охоту думать и ввести его в состояние транса: «Привет вождю», «Америка», «Наш добрый старый флаг», «Боевой гимн республики» и, конечно, «Звездно-полосатый стяг», но это уж вообще – сильнейший всенародный наркотик, мгновенно отшибающий память у всех и обо всем. Для массового гипноза предпринято было все возможное: фанатик Билли Грэхем с его экзальтированными речами, задрапированный флагом гроб, несущие его униформисты всех цветов кожи, наконец, гимн, двадцать один залп салюта, и всё, отбой – народ в трансе.
Потом микрофон захватили реалисты, виртуозы-гешефтмахеры, мастера расправы над оппонентом с помощью подковерной борьбы, те, кому моральные соображения приходят в голову последними; запели полную притворства, набившую оскомину старую песню обо всем, кроме реальных дел, страстей и радостей покойного. Клинтон превозносил «удивительный жизненный путь» покойного и вдруг в порыве свойственной ему искренности неожиданно поблагодарил Никсона за «мудрые советы», которые тот давал лично ему. Губернатор Пит Уилсон заверил собравшихся, что большинство людей, когда думают о Ричарде Никсоне, представляют себе его «заоблачный интеллект». За ним последовал Доул с его слезоточивыми клише. «Доктор» Киссинджер, исполненный учености и благородства, заговорил в своем излюбленном кичливо- отстраненном тоне (но в голосе, заметим-ка, металл, пусть чуточку и поржавевший от налипшей грязи) и, надо же, решил воздать хвалу «нашему доблестному другу» словами Гамлета (интеллигент!), которыми принц описывает своего убиенного отца. «Он человек был, человек во всем; / Ему подобных мне уже не встретить».[33] Все было бы хорошо, но литература не первичная реальность, скорее нечто вроде дорогих одежд, в которые округло кутается претендент на должность мудреца, и Киссинджер совершенно не учел двусмысленности контекста, в котором Гамлет произносит эти слова по адресу несравненного короля. Но кому из сидевших там лицемеров, изо всех сил старавшихся глядеть без ухмылки на окончательное захоронение всех и всяческих концов, – кому из них пришло бы в голову править неграмотность придворного айда, призвавшего себе на помощь не тот шедевр? Кто взялся бы намекнуть ему, что если уж цитировать Гамлета, тогда не те слова, какими он поминает отца, а те, что он роняет по поводу дяди, Клавдия, нового короля, убийцы и узурпатора престола? Кто мог бы там, в Йорба-Линде, воззвать: «Эй, доктор, процитируйте лучше другое место: «Терпи, душа; изобличится зло, / хотя б от глаз в подземный мрак ушло»!»[34]
Кто? Джералд Форд? Джералд Форд… До той поры ни разу я не видел, чтобы Джералд Форд был так сосредоточен, так явственно собрал бы в кулачок весь свой недалекий ум, как тогда, на этом чуть ли не для всех святом участке суши. Роналд Рейган своим коронным жестом поприветствовал солдата в форме, стоявшего в почетном карауле, – этот его приветственный жест, кстати,