немногие люди ясно сознают эти мотивы. Но наши историки любят выдавать аргументы, сохранявшиеся путем предания, за действительные мотивы исторических актов и отношений. Исследование действительных мотивов они отвергают как произвольную «конструкцию», иными словами, они хотят, чтобы наше историческое понимание не выходило за пределы понимания того времени, к которому относятся наши источники. Огромный фактический материал, накопленный с того времени, дающий нам возможность отделить в различнейших исторических явлениях существенное и типическое от несущественного и случайного и вскрыть в мнимых мотивах человеческих поступков их действительные мотивы, — весь этот материал должен быть для нас потерян! Кто знаком с историей коммунизма, тот сейчас же поймет, что не природа женщин внушала ессеям отвращение к браку, а природа коммунистического домашнего хозяйства. Где много мужчин и женщин жили вместе одним общим домом, там всегда возможно было «прелюбодеяние» и должны были быть часто раздоры, вызываемые ревностью. И если такая форма хозяйства была неизбежна, то приходилось волей-неволей отказаться или от совместной жизни с женщинами, или от индивидуального брака.
Не все ессеи соглашались на первый вариант. В уже неоднократно цитированной восьмой главе второй книги «Истории Иудейской войны» Иосиф Флавий по этому поводу говорит следующее:
«Существует еще другой род ессеев, которые ничем не отличаются от первых в вопросах о пище, питье и других обычаях и постановлениях, но расходятся в вопросе о браке. Они говорят, что те, кто отказывается от брачной жизни, отнимают у жизни вообще ее важнейшую функцию, продолжение рода человеческого, что если бы все так думали, то люди начали бы быстро уменьшаться в числе и вымирать. Вот почему у этих ессеев существует обычай брать жену на пробу в течение трех лет. Если женщины, после трех очищений, оказывались способными рожать детей, они женились на них. Но как только женщина становится беременна, муж прекращает с ней половые сношения. Этим они хотят дать понять, что не ради плотского наслаждения вступают они в брак, а ради того, чтобы иметь детей».
Место это не совсем ясно. Во всяком случае, оно показывает, что браки ессеев резко отличались от обыкновенных браков. «Испытание» становится понятно только при допущении некоторой общности жен.
В идеологической надстройке, воздвигавшейся на этих общественных отношениях, следует отметить в особенности одну идею: отрицание свободы воли, которую ессеи выдвигали в противоположность саддукеям, доказывавшим свободу воли, и фарисеям, занимавшим среднее положение.
«Когда фарисеи утверждали, что все совершается сообразно с велениями судьбы, они говорят только, что богу угодно было соединить веления судьбы и намерения людей, желающих делать добро или зло».
«Напротив, ессеи приписывают все судьбе. Они думают, что с человеком ничего не может случиться, что не было бы предопределено судьбой. Саддукеи же совершенно отрицают судьбу. Они говорят, что не может ничего случиться такого, чего бы человек не заслужил. Они все приписывают свободной воле человека, и поэтому, если с человеком случается что-нибудь хорошее, он должен быть благодарен только себе самому. И точно так же все неприятное он должен объяснить только своей глупостью» (Иосиф Флавий). Казалось бы, что эти различия в понимании имеют чисто идейное происхождение. Но мы уже знаем, что каждое из этих течений представляло особый общественный класс. А, изучая историю, мы видим, что господствующие классы очень часто склоняются к мысли о свободе воли человека и что угнетенные классы еще чаще отрицают эту свободу.
Это нетрудно понять. Господствующие классы сознают, что они вольны делать, что им угодно. Такое явление объясняется не только властью, которая находится в их руках, но и незначительным числом их членов. Закономерность проступает только в массовых явлениях, когда различные отклонения от нормы взаимно уравновешиваются. Чем меньше число индивидуумов, которых мы наблюдаем, тем больше преобладает личное и случайное над общим и типичным. У монарха последнее, по-видимому, исчезает.
Таким образом, господствующие классы легко приходят к мысли, что они стоят выше всяких общественных влияний, которые людям являются в форме таинственных сил, судьбы, рока, пока не разгадали их настоящий характер. Но господствующие классы склонны приписывать свободу воли не только себе, но и угнетенным классам. Нищета эксплуатируемого бедняка, по их мнению, вызывается его собственной виной, всякий проступок, совершаемый им, объясняется его личной любовью к злу и требует поэтому строгого искупления.
Допущение свободы воли дает возможность господствующим классам выполнять функцию суда и угнетения эксплуатируемых классов с чувством нравственного превосходства и негодования, которое, несомненно, еще более увеличивает при этом их энергию.
Наоборот, бедные и угнетенные массы на каждом шагу убеждаются, что они рабы условий, судьбы, решения которой кажутся им непостижимыми, но которые, во всяком случае, сильнее их. Бедняки слишком хорошо знают, какой насмешкой звучит уверение богатых, что «всяк своего счастья кузнец». Напрасно стараются они уйти из-под ярма гнетущих их условий, они чувствуют его постоянно на своей шее. А их большая масса показывает им, что не только отдельным из них так живется, что каждый из них влачит за собой такие же цепи. И они видят также, что не только вся деятельность их и успех ее, но и чувство и мышление их, а вместе с тем и желания находятся в полной зависимости от условий их существования.
Может показаться странным, что фарисеи, соответственно своему промежуточному положению, одновременно признавали и свободу воли и необходимость. Но почти два тысячелетия спустя то же самое сделал и великий мыслитель Кант.
Остальную идеологическую постройку, создавшуюся на основе ессейского общественного устройства, мы не будем здесь разбирать, хотя именно она больше всего интересует историков. Она дает им повод к очень глубокомысленным рассуждениям о происхождении ессейства от парсизма, или буддизма, или пифагореизма, или других «измов».
Вопрос о действительном происхождении ессейства таким путем не может быть решен. Общественные учреждения в среде какого-нибудь народа возникают всегда в силу действительных потребностей самого народа, а не путем простого подражания иностранным образцам. Конечно, история и опыт других народов могут многому научить, но из них усваивается только то, что может пригодиться, в чем чувствуется потребность. Так, например, римское право в эпоху Возрождения подверглось рецепции в Германии только потому, что оно прекрасно соответствовало интересам пробуждающихся сильных классов, абсолютизма и купечества. Когда перед глазами находится готовое орудие, вполне удовлетворяющее данной потребности, никто не будет тратить свой труд на изобретение нового. Но тот факт, что данное орудие заимствовано из-за границы, не отвечает еще на вопрос, почему оно находит себе применение; последнее обстоятельство может быть объяснено только действительными потребностями самого народа.
Впрочем, влияние, которое могли оказать на ессейство парсизм, буддизм и пифагореизм, подвержено большому сомнению. Прямое воздействие на ессейство какого-нибудь из этих элементов не было установлено ни в одном случае. А черты сходства между ними могут быть объяснены одинаковостью тех условий, при которых они возникали, и одинаковостью решений, к которым в силу этого приходили.
Скорее всего можно было бы предполагать связь между ессеями и пифагорейцами. Иосиф Флавий тоже говорит, что ессеи ведут образ жизни, очень похожий на образ жизни пифагорейцев. Но тогда является вопрос, кто у кого позаимствовал, ессеи у пифагорейцев или наоборот? Конечно, утверждение Иосифа Флавия, что Пифагор усвоил себе иудейские воззрения и выдал их за свои, представляет только основанное на подделке преувеличение с целью возвеличения иудейства. В действительности мы почти ничего не знаем о Пифагоре. Только долго спустя после его смерти известия о нем становятся все подробнее, и они становятся тем более определенными и в то же время более невероятными, чем больше мы удаляемся от эпохи, в которую он жил. Мы уже в первом отделе показали, что с Пифагором обращались так же, как после с Иисусом. Он превратился в идеальный образ, которому приписывали все, чего ожидали и требовали от нравственного совершенства, но одновременно из него сделан был чудотворец и пророк, который необыкновенными подвигами доказал свою божественную миссию. И именно потому, что о нем