— дом ЭПРОНа. Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да… Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире отвезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.
— Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого- нибудь сохраниться?
— У меня, кроме букваря Питера, — вздохнула Катериненко, — и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.
Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.
Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них — Михаила Домерщикова — этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил потом с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те лее три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший — Платон — облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего — Константина — лежат кадетские погоны, младший же — Михаил — стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.
Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика — «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждет Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море, его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.
— Может быть, Екатерина Николаевна, — робко предполагаю я, — взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?
Наталья Николаевна только покачала головой:
— Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…
— В каком доме престарелых она умерла?
— На Смольной…
Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.
— Нет, — ответили мне. — Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.
История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке. Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни, вместо историй болезни, хранились бы вечно — при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…
— Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится…
— Ой, вряд ли… Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны… Свое-то толком не хранят, не то что соседское.
Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти дом ЭПРОНа, и я отправился на улицу Скороходова, бывшую Большую Монетную. Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой «Л», выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.
Забегая вперед, скажу, что дом № 30 по улице Скороходова — частица истории нашего флота. Здесь жили адмиралы Алафузов, Галлер, Кузнецов, племянник Н. К. Крупской, вице-адмирал-инженер Крупский… Бывал здесь и Новиков-Прибой…
У дворничихи — она еще помнила Екатерину Николаевну — я узнал номер квартиры, где была комната Домерщиковых. С волнением поднимаюсь на пятый этаж. Вот стены, в которых закончилась жизнь моего героя… Мир вам, стены этого дома!
Звякает дверная цепочка, щелкает замок, и я вступаю в чужую жизнь. Слова приветствия, слова объяснений, недоумение и настороженность сменяются радушной улыбкой.
— Да-да, жили здесь такие… Екатерина Николаевна, боже!.. Неужели вы ее знаете? Какие славные люди…
Мы наконец знакомимся окончательно: Ольга Павловна Беркутова, преподаватель химии в одной из ленинградских школ. В квартире по-прежнему живет несколько семей, и мы проходим в комнату Беркутовых, отделенную тонкой перегородкой от бывшей комнаты Домерщиковых.
О своей соседке Ольга Павловна рассказывала восторженно:
— Добрейшей души человек… Образованнейшая женщина. Читала романы на французском, английском, немецком… И нас учила, соседских девочек, меня и сестру. Михаила Михалыча мы уже не застали, но она много о нем рассказывала, его фотографиями была увешана вся стена… В молодости Екатерина Николаевна была очень красивой, эффектной дамой. Из состоятельной семьи… Конечно, ей пришлось нелегко. Но она никогда не унывала, мы не слышали от нее ни одной жалобы на жизнь… У нее не было профессии, но она научилась шить и подзарабатывала себе к пенсии. Пенсия у нее была невелика — сколько может получать воспитательница детского сада? Детей у нее не было, Но она всю себя отдавала своим воспитанникам: учила их хорошим манерам, мастерила им игрушки… Знаете, после войны плохо было с игрушками. А она хорошо рисовала. И вырезала бумажных кукол на весь детский сад, чтобы хватило всем ребятишкам.
Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы — швейцарский хронометр, отделанный перламутром, — обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была… Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок — она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять…
Злые языки судачили: мужа, мол, голодом уморила, а собак кормила. На чужой роток не накинешь платок… Я думаю, что Михал Михалыч отдавал ей большую часть своего пайка. Иначе он поступить и не мог. Он был так воспитан, старого еще закала мужчина… Так вот я и говорю, что забота о собаке — единственное, что поддерживало Екатерину Николаевну; и когда Зорьки не стало, она как-то вдруг сразу постарела, сникла, и тут-то ее скрутила эта самая болезнь Паркинсона. Она часами сидела в своем кресле, она не могла двигаться… Совершенно беспомощный человек. Мы ухаживали за ней всей квартирой, кормили, мыли, носили в туалет… Потом у меня родилась дочь, жизнь резко осложнилась, и тогда мы отвезли Екатерину Николаевну в дом престарелых, где она вскоре скончалась. Кажется, в семьдесят восьмом году.
— Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? — спросил я с замиранием в голосе.
— У нас почти ничего не осталось… Мебель… У них была красивая мебель из карельской березы — старинные бюро, шкаф, трюмо, кровать… Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг…
— Можно взглянуть?
Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари издания братьев Гарнье — франко-, немецко- и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду клопов…
На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: «М.