Ларионов, ощущая спазмы в горле, с трудом проговорил:
— Когда же я врал вам, Николай Викторович? — И чтобы скрыть свое смущение, штурман нагнулся и взял командира за руку. Она была холодная, как у мертвеца, но все еще продолжала дрожать. Смерть заканчивала свое дело».
Уверен, если бы кто-то из кинематографистов отважился бы экранизировать «Цусиму», лейтенант Ларионов был бы одним из главных героев фильма.
Андрей Леонидович щелкнул замочком кожаного альбома…
Этому снимку без малого сто лет. Его плохо экспонировали и плохо закрепили, и все же сквозь блеклую желтизну можно разглядеть группу озорных мальчишек в морском платье. Вот этот, повыше и посерьезнее, — Леня Ларионов, а этот по-девчоночьи миловидный — Миша Домерщиков. Фотографировал кто-то из своих, поэтому все держатся весьма непринужденно, шаловливо… Трудно поверить, что впереди у этих мальчишек Цусима, германская, гражданская и даже Великая Отечественная…
На втором снимке два мичмана в шинелях и фуражках. Высокий, костистый, с удлиненным лицом — Ларионов, густобровый, крутоусый — Павлинов. Оба из одного выпуска, с одного корабля, оба из одного романа: «Неожиданно перед амбразурами ярко вспыхнуло пламя и раздался страшный грохот. Несколько человек в башне упали. Лейтенант Павлинов согнулся и долго поддерживал руками контуженую голову, словно боялся, что она у него отвалится. А когда осторожно повернулся назад, чтобы взглянуть на людей… то на его чернобровом лице изобразилось радостное удивление — он был жив». Снимок сделан в 1904 году, видимо, в Либаве, перед выходом эскадры на Дальний Восток. Лица — мальчишечьи, несмотря на погоны и кокарды, припухлые губы, голые щеки. Но глаза — в них будто отблески Цусимы, печально-настороженные взгляды, грустные сочетания неокрепшего мужества и твердой решимости: «Свой долг мы выполним сполна». Ларионов — в боевой рубке, Павлинов — в броневой башне стояли до конца. Снимок третий, отделен от предыдущего тридцатью шестью годами. Из-под полей соломенной шляпы — уверенный взгляд Новикова-Прибоя. Из-под козырька флотской фуражки — иронический прищур. Седые усы, белый китель, худое лицо со следами ранений — Ларионов.
Признанный писатель и безвестный музейный работник. Вывший матрос и бывший офицер. Два пожилых человека на склоне жизни. Оба немало повидали и испытали на своем веку. Оба честно потрудились. Написан роман. Создан музей. Выросли дети. Подбиты итоги. Оба спокойны и мудры. Оба готовы перешагнуть последнюю черту. Она не за горами. В сорок втором умрет от голода в блокадном Ленинграде Ларионов. Всего на два года переживет своего товарища Новиков-Прибой.
Пока я разглядывал фотографии, Андрей Леонидович листал потертую общую тетрадь.
— Это один из «вахтенных журналов» отца, — пояснил он. — Здесь есть записи о Михал Михалыче… Вот, кажется, первая: «11.01 1936 г. Ленинград. Только что приехал из Новосибирска Домерщиков после операции грыжи… Мы не виделись с 27-го года…» «10.02.37 г. В ЭПРОН назначили не меня, а М. М. Д. Назначен наблюдателем за постройкой судов ЭПРОНа…» Дело в том, что отец очень хотел работать в ЭПРОНе. Но Крылов, руководствуясь своими соображениями, взял к себе Домерщикова. Возможно, из-за этого между ними пробежала черная кошка, но дружбы их она не испортила.
Андрей Леонидович боготворил отца. Это было видно и по тому, как бережно хранил он отцовские бумаги, фотографии, вещи, и по тому, как говорил о нем… Я даже забыл, зачем пришел сюда.
Ларионов извлек из ящика стола пару лейтенантских подгон, почерневших от пороховых газов, с одного из них осколком японского снаряда была сорвана звездочка… Он положил рядом кожаный футлярчик, раскрыл его и достал прокопченный, надтреснутый костяной мундштук.
— Эта вещица принадлежала командиру «Орла» капитану первого ранга Юнгу… После его смерти отец взял мундштук на память. Юнг был другом его отца, моего деда.
Андрей Леонидович достал длинный кожаный футляр. Я следил за ним как завороженный. Он откинул колпачок-крышку, синевато блеснули линзы.
— Это сигнальщики подобрали и принесли отцу его подзорную трубу. Она валялась в боевой рубке среди осколков дальномера…
Я заглянул в окуляр почти новенькой, английской работы трубы. О, если бы можно было увидеть все, что преломлялось в ее стеклах!..
— С ней связана любопытная история. Из лагеря русских военнопленных просматривалась военная гавань, куда японцы привели изрешеченный «Орел». Инженер Костенко — в «Цусиме» он выведен как Васильев — взял у отца подзорную трубу и, прячась в кустах, стал изучать и зарисовывать пробоины в борту броненосца. Разумеется, он рисковал, но ему, как кораблестроителю, важно было знать уязвимые места «Орла». Потом ему пригодилось это в практической работе.[11]
А вот, собственно, то, что вы так долго искали.
Андрей Леонидович осторожно вытащил из шкафа переплетенный сборник отцовских очерков. «Аварии царского флота»! Да, конечно, это нельзя было назвать книгой в строгом смысле слова. Полусамодельное издание — без выходных данных, без сквозной нумерации страниц — представляло собой сброшюрованные журнальные тетрадки. То была скорее мечта о книге, чем сама книга, прообраз ее, макет… Но я сразу же забыл об издательских несовершенствах, едва перелистал страницы, едва вчитался в первые абзацы… Очерки об авариях и катастрофах кораблей царского флота были написаны живо, образно, почти мемуарно; язык выдавал человека слегка саркастического, но глубоко знающего историю флота, его людей, подоплеку каждого случая…
Бронзовые морские часы пробили в полутемной гостиной час ночи. Я встал из-за стола, заваленного альбомами, дневниками, газетными вырезками.
— Вот что, — сказал мне на прощание Андрей Леонидович, — попытайте-ка вы завтра счастье в отделе рукописей нашей Публичной библиотеки. Там хранится большая часть отцовского архива. Могут быть любопытные находки. А книгу возьмите с собой. Прочтите не спеша.
Я уходил не из квартиры, я покидал борт броненосца «Орел», незримо пришвартованного к одному из ленинградских домов.
Глава третья. «В домике близ буддистского храма…»
Спать в ту ночь я так и не смог. Включил лампу на прикроватной тумбочке и стал читать прямо в постели.
Скажу, чуть забегая вперед, что книга эта надолго стала для меня чем-то вроде лоции в моем поиске, путеводным пособием. По ней я определял номера нужных фондов в архиве, по ней я выбирал книги, освещающие те далекие времена, в которых жили и действовали мои герои и их корабли. Эта удивительная книга подсказывала мне новые имена и помогала находить концы новых нитей. Думаю, такую же добрую службу она сослужила не мне одному. Право, она стоит того, чтобы рассказать о ней подробнее.
В 1893 году Россия была потрясена, взволнована, взбудоражена таинственным исчезновением броненосца береговой обороны «Русалка». Хорошо вооруженный пароходный корабль исчез средь белого дня не в океанских просторах, а во внутренних водах на полпути из Ревеля в Кронштадт, исчез со всем своим экипажем в 177 человек. «Русалку» искали, спускали водолазов, вглядывались в воду с воздушного шара, запущенного с парохода «Самоед». Все было тщетно. Ни один труп не прибило к берегу, и это тоже вызывало досужие домыслы. В церквах поговаривали, что кара господня постигла корабль за то, что он назван «нечистым именем»:
— Знамо дело — русалка, сама под воду нырнула и человеков на дно уволокла.
Однако по прошествии какого-то времени к берегу прибило шлюпку с «Русалки». В ней под сиденьями гребцов обнаружили труп матроса. Это был единственный и — увы, безмолвный! — свидетель загадочной катастрофы. — Корабли со всем экипажем пропадали и раньше: парусник «Лефорт», например, или клипер «Опричник». Но то были деревянные суда, зависимые от воли ветра. Все были уверены, что с появлением железных самоходных кораблей начнется эра безопасного мореплавания. Может быть, поэтому гибель парового броненосца не в бою, а в разыгравшемся шторме потрясла общественное сознание.
Несмотря на цензуру, имя «Русалки» то и дело мелькало в газетах. Снаряжались частные экспедиции