достиг в Австралии обеспеченного положения, женился и превратился в солидного делового человека американской складки. Однако совесть его, видимо, мучила за былой легкомысленный поступок, и вот, когда началась великая война, он просил через наше морское начальство разрешения вернуться в Россию и принять участие в войне. Ответа на его просьбу не последовало, и он решил на свой страх и риск вернуться в С.-Петербург.
Несмотря на десятилетний срок давности, он был предан военному суду и приговорен к разжалованию в матросы и к смертной казни, но государем императором последняя была заменена посылкой на фронт. На фронте он попадает в пулеметную морскую команду при Дикой дивизии под командой Е. И. В. великого князя Михаила Александровича. Беззаветная храбрость и полное презрение к смерти быстро выдвигают его в глазах начальства, он последовательно награждается четырьмя Георгиевскими медалями, потом всеми четырьмя степенями Георгиевского креста, после чего по ходатайству великого князя ему выходит высочайшая амнистия и возвращается офицерское звание, с производством в лейтенанты, в каковом чине он вновь за свои боевые действия награждается Георгиевским оружием и производится в старшие лейтенанты. В 1915 году, в бытность мою в Одессе в составе готовившейся десантной операции на Турецкий фронт, судьба сталкивает, знакомит и сближает меня с ним, командиром госпитального судна „Португалъ“.
Вполне понятно, с каким нетерпением я ожидал теперь его приезда на смену старому старшему офицеру, который благодаря своей сухости характера и непониманию матросской души сильно вооружил против себя не только офицеров, но и команду. Хотя я заранее предвидел, что новому старшему офицеру, при его молодости и неопытности, будет трудно наладить правильный ход корабельной жизни, но его боевой стаж почти с полным Георгиевским бантом и спокойный характер будут благотворно влиять на личный состав и в продолжение плавания создадут ту душу корабля, о которой я говорил выше, ну а в технических трудностях его работы рассчитывал подсобить ему лично и с помощью специальных офицеров.
Я не ошибся в своих расчетах: с его прибытием настроение офицеров и команды сделалось спокойнее, уравновешеннее, нервность пропала, исчезло применение физических мер воздействия и уничтожены всякие дисциплинарные взыскания, отражающиеся на самолюбии команды — вообще я был и остался до конца доволен своим выбором».
Эта короткая, но впечатляющая аттестация шла вразрез с изысканиями Палёнова. Едва я об этом подумал, как в ушах зазвучал торопливый говорок венского юриста: «Откуда Иванов-Тринадцатый мог знать такие биографические подробности из жизни Домерщикова? Только со слов самою старшего офицера. Все это полуправда, декорированная легендой разведчика. Да еще в изложении не очень сведущего человека. Иванов-Тринадцатый знал своего старшого не более полугода. Мало ли что тот мог наговорить о себе — золотое оружие, Дикая дивизия… Попробуй проверь все это, находясь где-нибудь в Индийском океане или Красном море?»
А фотография? Перед глазами стоял лощеный офицер в английском френче и крагах… Может быть, это не он, не Домерщиков?
Двойники и в жизни встречаются, а уж на фотографиях — сколько хочешь!
Чтобы разобраться во всей этой темной истории нужно было время, да и не малое. Времени не было. Газетная работа, суетная, нервная, всегда на злобу дня, не оставляла и надежд на кропотливую работу в читальнях библиотек и архивов. Год шел за годом. Лишь старый корабельный перстень, цепляясь иногда золотым якорьком за шарф или перчатку, напоминал о встречах в Бизерте и Вене, и на душе слегка саднило, будто некий давний долг так и остался невыплаченным…
Глава четвертая. Надпись на спасательном круге
В тот год повсюду говорили о Пересвете, но не о корабле, а о монахе-богатыре, герое Куликовской битвы. Страна праздновала 600-летие славной победы Дмитрия Донскою. В Брянске, на родине отважного бойца, сразившего в поединке мамаевского батыра, назвали улицу в честь Пересвета. В Рязани в краеведческом музее выставили посох легендарного богатыря. В Москве энтузиасты отыскали могилы Пересвета и его сподвижника Осляби, они оказались на территории завода «Динамо», и энтузиасты ратовали за перенос котельной со святого места…
В тот год мне понадобилось заказать праздничный стол в литературно-мемориальном кафе «У дяди Гиляя», что в Столешниках. Четыре уютных подвальчика обставлены на манер московского трактира начала века: тут и самовары, и граммофон, и старинные фотографии в рамочках по стенам…
Я зашел к директору, сделал заказ и уже собрался было уходить, как заметил в углу кабинета груду странных вещей: старую русскую каску, подсвечник-трикирий, ржавый уличный фонарь. Здесь же на стуле лежала и стопка пыльных фотографий явно дореволюционного происхождения. Я поинтересовался — что это и откуда? Директор улыбнулся:
— Знаете ли, приносят понемногу всякий хлам. Мол, нам он не нужен, девать некуда, а вам для реквизита пригодится.
Я попросил разрешения посмотреть фотографии. Грустью веяло от безымянных портретов чьих-то прадедов и прабабушек — в горжетках и гимназических фартуках, в вицмундирах и визитках. Судьба обрекла этих людей на забвение. Но вот что примечательно: на всех лицах — спокойных, уверенных — читалось выражение собственного достоинства. Кто они? Из чьих семейных альбомов выпали их портреты? Наверное, и представить себе не могли, вглядываясь в мудрый глазок фотокамеры, что их изображения будут украшать стены бара наравне с пустыми цветастыми бутылками из-под заморских вин…
Несколько снимков были переложены страницами «Медицинской газеты». Овальный портрет какой-то барышни, открытка с видом на старый Севастополь… Групповой снимок сестер милосердия…
Старая фотография: женщины и девушки в одинаковых длинных платьях, с красными крестами на головных накидках сидели и стояли на палубе какого-то судна. Видимо, госпитального…
Сначала мне показалось, что по времени это русско-японская война. Потом я разобрал надписи на спасательном круге: «…RTUGAL». «Portugalia»? «Португалия»? И тут меня осенило: да это же «Португаль»! То самое госпитальное судно, которым командовал в первую мировую лейтенант Домерщиков!
— Откуда у вас этот снимок?! — спросил я у директора безо всякой надежды на исчерпывающий ответ. Тот пожал плечами, кликнул из коридора какую-то Веру, и немолодая крашеная блондинка, глянув на снимки, с усилием припомнила:
— Да заходила тут старушка одна. Одуванчик божий… У нее кот креветки ест, вот она все в пивной зал за отходами приходила… Давно ее что-то не видно. Может, кот сдох, может, сама убралась… А чо, родственники нашлись?
— Нашлись, — поспешил я уверить ее. — Как ее звали, где она жила, не знаете?
— Да мы так ее и звали, — хмыкнула Вера, — Божий Одуванчик! А живет она где-то тут, в Столешниках. По-моему, в доме, где ювелирный. А уж квартиру не скажу, в гости не приглашала…
Номер квартиры подсказала «Медицинская газета», в которую был завернут снимок. Карандаш почтальона пометил ее цифрой «14».
Догадка оказалась верной, и через полчаса, позвонив в квартиру № 14, я уже знал, что старушку звали Марией Степановной Кротовой и что месяц назад она сдала свою комнату в ЖЭК и переехала в дом престарелых где-то в Измайлово.
16-я Парковая улица. Шестиэтажный кирпичный дом утопал в зарослях сирени, рябины, шиповника. Марию Степановну я разыскал в буфетной комнате третьего этажа, где старики кипятят себе чай. Сопровождавшая меня дежурная окликнула сгорбленное седоголовое существо в клетчатом байковом халате:
— К вам пришли, Кротова!
— Ко мне?! — обернулась старушка, прижимая к груди большую красную чашку. Никогда не забуду ее глаза. Все в них было: и искреннее изумление («Неужели я кому-то еще нужна?»), и неистребимая годами надежда в счастливый поворот судьбы («Боже, неужели что-нибудь может измениться?»), и грустная