может, его чистота, сорвав покровы, выявляла мою собственную грязь, и я расстроился, что нечем укрыть ее. Возможно, между нашими звездами шла многовековая вражда. Кто знает? Кто знает? Лишь Он может сказать.
Резко и безжалостно я произнес, что он не может быть принят в братство, и повелел ему тот же час убираться восвояси. Он стоял на своем и спокойно советовал мне передумать. Его совет я воспринял, как оскорбление, и плюнул ему в лицо. И снова он был тверд и настойчив. Медленно вытирая лицо, он вновь посоветовал мне изменить решение. Когда он вытирал слюну с лица, мне показалось, что это я оплеван. Я чувствовал, что проиграл, и где-то в самой глубине души признал, что битва была неравной, что он сильнее меня.
Как всякое уязвленное самолюбие, мое не сдавалось до тех пор, пока не увидело себя растоптанным и брошенным в грязь. Я уже почти был готов исполнить просьбу этого человека, но прежде мне хотелось усмирить его. Конечно, это было невозможно.
Вдруг он попросил принести ему что-нибудь, во что он мог бы одеться, и что-нибудь поесть. Тут я снова воспылал надеждой. Вооруженный голодом и холодом против него, я верил, что смогу победить. Это было жестоко с моей стороны, но я отказался подать ему кусок хлеба, сказав, что монастырь живет на пожертвования и не может разбрасываться своим имуществом. То была вопиющая ложь, поскольку монастырь был слишком богат, чтобы отказать в пище и одежде тому, кто в них нуждался. Я хотел заставить его умолять. Но он не умолял. Он просил так, как будто имел право, и в его голосе мне послышался приказ.
Схватка наша продолжалась долго, но никто не выиграл. Победителем был он с самого начала. Чтобы как-то скрыть свое поражение, я в конце концов предложил ему остаться в монастыре в качестве слуги — слуги, и не более. Это, как мне казалось, усмирит его. Тогда я так и не понял, что это я был просителем, а не он. Чтобы окончательно утвердить мое унижение, он согласился на мое предложение без слов. Если бы я только знал тогда, что, беря его в монастырь, я тем самым подписывал себе приговор. До самых последних дней я цеплялся за призрачную иллюзию, что я, а не он, был хозяином Ковчега. Ах Мирдад, Мирдад, что же ты сделал с Шамадамом! Ах Шамадам, что же ты сделал с самим собой!
Две крупных слезы, скатившись, оросили его бороду. Его рассказ тронул мое сердце, и я произнес:
— Умоляю тебя, не рассказывай мне больше о человеке, воспоминания о котором обращаются в слезы. Но он ответил:
— Не волнуйся, о благословенный посланник. То былая гордыня Старейшины вымывается слезами желчи. Былая власть его скрежещет зубами, сопротивляясь власти Духа Святого. Пусть гордыня рыдает, это ее последние слезы. О, если б взгляд мой не был столь затуманен земными благами, когда впервые встретился с тем небесным взглядом! О, если б уши мои не были столь забиты мудростью земной, когда впервые услышали мудрость божественную! О, если б язык мой не был столь косен горькой сладостью плоти земной, когда впервые столкнулся с языком духа! Да, я пожал и пожну еще плоды моих никчемных иллюзий!
Семь лет он прожил среди нас в качестве нижайшего слуги: кроткий, услужливый, он ни на что не обижался, всегда был готов придти на помощь, выполнить любую прихоть наших братьев. Он не ходил, а словно парил в воздухе. Ни одного слова не слетело с губ его. Мы думали, что он принял обет молчания. Некоторые поначалу пытались дразнить его. Он принимал их выпады с ангельским смирением и вскоре заставил всех нас уважать его молчание. Остальные семь братьев восхищались его спокойствием и сами становились мягче и терпимее. Меня же такая невозмутимость тяготила и раздражала. Много раз пытался я вывести его из себя, но тщетно.
Назвался он Мирдадом. Лишь на это имя откликался он. Больше мы не знали о нем ничего. Несмотря на то, что никогда и ничем не привлекал он к себе внимания, его присутствие остро ощущалось всеми, настолько остро, что мы редко разговаривали при нем, даже о чем-то для нас важном, и осмеливались заговорить только после того, как он удалялся к себе в келью.
То были годы изобилия, семь лет Мирдада. Имущество монастыря увеличилось всемеро, а то и больше. Мое сердце смягчилось, и, видя, что Провидение нам больше никого не посылает, я решил серьезно переговорить с братьями и принять его в наше братство.
Дальше случилось то, чего никто не ожидал — никто, и меньше всех бедный Шамадам. Мирдад разомкнул уста, и буря вырвалась наружу. Он дал волю всему, что так долго скрывал, и оно внезапно хлынуло всепобеждающим потоком, которому невозможно было сопротивляться. Братья были захвачены его стремительным напором, все, кроме бедного Шамадама, который боролся с ним до последнего. Я надеялся повернуть течение вспять с помощью своей власти Старейшего в монастыре, но братья не признавали ничьей власти, кроме Мирдада. Мирдад был Мастером, Шамадам — изгоем. Мне даже пришлось пойти на хитрость. Я обещал некоторым братьям награду из золота и серебра, другим я посулил плодородные земли. Я уже почти преуспел в своем намерении, когда каким-то загадочным образом Мирдад узнал о моих стараниях и развеял их без особого труда, всего лишь несколькими словами.
Слишком странны и сложны были его идеи. Все они записаны в Книге, о них мне говорить запрещено. Но его красноречие сделает черное белым, а белое черным — настолько глубоко и сильно его слово. Чем я мог противостоять такому оружию? Ничем, кроме монастырской печати, которая хранилась у меня. Но и она оказалось бесполезной. Благодаря его пламенным призывам, братья заставляли меня ставить печать и подпись под всеми документами, которые они составляли сами. Постепенно они раздали все монастырские земли, которые были пожертвованы нам верующими в течение многих лет. Затем Мирдад начал отправлять Братьев в соседние деревни, нагружая их дарами для бедняков. В последний День Ковчега, который был одним из двух ежегодных праздников в монастыре (вторым был День виноградной лозы), Мирдад завершил свои безумства тем, что приказал
Братьям снять с монастыря все украшения и раздать прихожанам.
Мое грешное сердце было готово разорваться от ненависти к Мирдаду. Если бы одной только ненавистью можно было убивать, то пламя, бушевавшее в моей груди, испепелило бы тысячу Мирдадов. Но любовь его была сильнее моей ненависти. Вновь битва была неравной. И вновь моя гордыня не сдавалась до тех пор, пока не увидела себя раздавленной и втоптанной в грязь. Он разбил меня, не борясь со мной. Я же боролся с ним, а победил себя. Как часто, с любовью и терпением, он пытался отвести пелену с глаз моих! Как часто я искал большего, и тем самым лишь уплотнял пелену на глазах моих! Чем более кроток он был со мной, тем больше я его ненавидел.
Мы были двумя полководцами на бранном поле — Мирдад и я. Он был целым легионом, я же — воином-одиночкой. Если бы братья помогли мне, я бы его в конце концов одолел. И тогда я заставил бы его страдать. Но братья были на его стороне. Предатели! Мирдад, Мирдад, ты отомстил за себя.
На сей раз слезы полились ручьем, Шамадам долго молчал, всхлипывая. Наконец, Старейшина снова поклонился и, три раза поцеловав землю, произнес:
— Мирдад, мой повелитель, моя надежда, мое наказание и моя награда, прости горечь Шамадама. Голова змеи сохраняет яд даже после того, как ее отсекли. Но, к счастью, она не может укусить. Ты видишь, Шамадам теперь лишен зубов и яда. Поддержи его своей любовью, чтобы он увидел день, когда из уст его польется мед так же, как из уст твоих. Ты обещал. Сегодня ты освободил его из плена первого, не дай же ему долго томиться во втором.
И, точно в ответ на мой мысленный вопрос, он принялся говорить о том, что это был за плен. Однако голос его теперь стал мягким и густым, так что я едва верил своим ушам, словно не с этим человеком я только что разговаривал.
— В тот день он созвал нас в этой самой пещере, где он имел обыкновение учить Семерых. Солнце уже садилось. Западный ветер нагнал густого туману, который наполнил все ущелье и повис над землей, как
колдовское покрывало. Туман доходил до этой горы, и она напоминала морской берег. К западу на горизонте застыло зловещее, тяжелое облако, полностью заслонившее солнце. Мирдад обнял каждого из Семерых. Видно было, что чувства переполняют его, но он сдерживал себя. Затем он сказал:
— Долго жили вы в вышине, сегодня же в глубины вам сойти предстоит. Если не возвыситесь вы своим спуском и не присоедините долины к вершинам, высота всегда будет искушать вас алчностью, а глуби