печей. А там, где стояли риги, сараи, пуньки, вообще никаких следов не было. Только черные выгоревшие квадраты земли.
Ксения шла и все приговаривала:
— Вот нашей-то деревне повезло: ни одной хаты не тронули. А тут — гля-кося, что наделано. Где ж это люди жить будут?
— А их же всех эвакуировали, — сказала Даша.
— Это я знаю. А где они после войны жить будут? Вот Гитлер, погибели на него нетути, что наделал.
В Прилепы заявились под самый вечер. Долго искали своих. Не знали ни номера полевой почты, ни части, где служили Макар и Родион, а нашли. В одном штабе побывали, в другом, а в третьем Дашу и Ксению обрадовали:
— Алутины? Есть такие. Сейчас позовем.
Их поместили в одну из уцелевших хат. Даше непривычно было видеть отца постриженным наголо. Он не походил на себя, голова его была в каких-то буграх и шишках, со множеством белых шрамов.
— Пап, — осмелилась она спросить, когда отец, сняв шапку, начал есть холодец, — а это у тебя откуда?
— Что?
— Шрамы.
— Это в молодости. Сошлись мы однажды деревня на деревню.
Родион и Ксения сидели напротив за голым деревянным столом. Родион не с холодца начал, а с вареных яиц. Не спеша очистил одно — жене, теперь себе чистил.
— Ксень, а этого не прихватила? — подмигнул Родион жене.
— А как жа, — повеселела Ксения: она долго ждала, когда Родион спросит.
— Ну и баба у меня! Подожди-ка, Макар, есть, мы сейчас по стопочке.
И тут в хату заглянул командир роты лейтенант Киселев. Молодой, но строгий, с Урала сам. До училища, говорит, мастером на пушечном заводе работал.
— Устроились? — спросил Киселев с порога Ксению, которая на всякий случай прятала бутылку в сумку: кто знает, что у этого лейтенанта на уме.
— Устроились, сынок, спасибо.
Родион и Макар при появлении лейтенанта встали и теперь гадали: войдет он или не войдет?
«Можа, стесняется?» — предположил Родион.
— Заходи, Сашк! — дружески пригласил Родион (он считал, что имеет небольшое право на подобное панибратство после того, как на днях починил лейтенанту сапог).
Но Киселев неподкупно блеснул глазами:
— Я тебе дам «Сашк»! Смотри у меня!
И резко закрыл дверь с обратной стороны — чуть не погасла от волны воздуха висевшая над столом коптилка из гильзы.
Мужики — они еще не были обмундированы — налили в кружки. Чокнулись.
— Побудем живы.
Выпила чуток и Ксения. Даша отказалась: она не выносила запаха бурачихи.
Вошли еще пять-шесть солдат — с подсумками, с винтовками. Коротко переговариваясь, стелили на пол, на приступок принесенную из сенец солому.
Родион пригласил их к столу:
— По капельке, ребята. Жена вот… принесла…
Угостившись, солдаты улеглись и вскоре запохрапывали.
Макар постелил себе, Даше и Родиону с Ксенией возле стенки, поближе к печи. Но спать они пока не легли. Родион с женой вышел покурить на улицу, Макар вернулся за стол, принялся расспрашивать Дашу про мать, про детей, про новости деревенские.
— Как дошли?
— Хорошо. Только мертвые попадались.
— Их сейчас, после снега, много, — согласился отец. — Ноги не промочила?
«Сознаться или не сознаться? — пронеслось в голове у Даши. — Нет, — решила, — сознаюсь, а то, чего доброго, обратно не дойду».
— Один лапоть протерся. На пятке. Макар махнул рукой:
— Снимай.
Даша развязала прохудившийся лапоть.
— И другой снимай. В печку просушиться положу.
Он достал из подсумка складной ножичек, с которым никогда не расставался (из Западной Белоруссии в тридцать девятом привез). В подсумке же обнаружился моточек тонких веревок — на всякий случай насучил из попавшегося однажды на глаза снопика конопли.
— Ты, Даш, ложись, отдохни, а я подлатаю.
Даша и впрямь в дороге устала, ноги гудели, подламывались в коленях, и она не заставила себя долго упрашивать.
В хате на лавке лежали чьи-то фуфайки, и одной из них Макар укрыл дочь.
— Ты, Даш, передай матери, что скоро нас обмундируют… Будем как все… И, возможно, нас на новое место перебросят. Так что сюда уже не приходи.
Даша хотела сказать: «Хорошо, папка, хорошо. Я обязательно передам все матери», — но только подумала, так и провалилась в беспамятный сон — с улыбкой на губах.
ФРОСЯ
Время от времени Фрося шоркала сандалиями о дорогу. «Начала умариваться», — подумала с горестью, чувствуя усталость в ногах. Котомка теперь казалась, вдвое тяжелей, чем утром.
Митька плелся сзади. Покряхтывал, постанывал, но плелся.
Фрося боялась обернуться: вдруг он опять начнет проситься домой.
Шли полем. Насколько видел глаз — простирались зеленые холмы. В обычные годы в эту пору тут колосились рожь, пшеница или ячмень, и тогда холмы казались светло-желтым морем. А ныне из прифронтовых деревень — еще весной — эвакуировали всех жителей, и поля остались незасеянными.
Здесь теперь роскошно росли сорняки: никто им не мешал, никто их не тревожил.
Теплый воздух волнами переливался над печальной стеной осота, молочая, щира, повилики и прочей дурнины. И запахи-то дурные были от этой травы — удушливые.
Фрося приостановилась на секунду, пошла рядом с Дашей.
— Не решили еще, как ребеночка назвать? — спросила.
Утомили ее молчание и однообразие дороги. К тому же за разговором можно и мысли об усталости прогнать.
Даша смочила языком ссохшиеся губы и с готовностью ответила:
— Если девочка будет — Таней, в честь бабушки. А если мальчик — отец просил, когда я у него в Прилепах была, назвать его Герасимом, в честь дедушки.
— Нынче уж это имя отошло, милая. Дразнить начнут: «Гляньте, Гераська идет!»
— Я папке тоже говорила про это. Давай, говорю, Эдиком назовем. Или Аликом.
— А он?
— Сказал, что Эдик, — это не по-крестьянски. А Алик… Зачем, сказал, Алик? Уж лучше тогда Алексеем.
— А мать что?
— Мать — за Павлика. У папки брата так звали. Рассказывают, его в гражданскую войну убили… Этот… Деникин… Нынче вот надо, не забыть у папки спросить согласия на Павлика. Уж если не Эдиком, то пусть и не Герасимом.