спасал. Вот, скажет, Макар свидетель: я его дочку уберег…»
Дородных шагнул к Макару, снисходительно положил ему руку на плечо:
— Ладно, что-нибудь того… придумаем… Но и ты мою доброту помни…
Макар бежал домой, не чуя под собой ног. Дашка спасена! Три километра от Болотного до Карасевки показались ему непомерно длинными: так хотелось ему поскорее сообщить доброе известие!
Бежал — пар горячий изо рта — и нашептывал сам себе:
«Дашке надо запретить выходить на улицу, чтобы не мозолила глаза, — раз. Не пускать ее с нынешнего дня на гулянки — два. Приду, скажу, чтобы Маруська нажарила картошки, — три. Потом позову двоюродного брата Родиона, и мы на радостях выпьем — четыре…»
Но вот наконец показались первые хаты Карасевки, и Макар сбился со счета.
Даша уже не раз плакала от радости: она остается дома!
Но через пять минут принималась плакать по Катьке Горбачевой, своей верной подружке. Отец с матерью даже проводить Катьку не разрешили. По деревне они пустили слух, будто на Дашу обрушилась какая-то болезнь: жар у нее, сыпь, потому-де Дородных пощадил ее. Даша и впрямь лежала в постели, и впрямь иногда ощущала жар. Но это, чувствовала она, скорее всего от переживаний. Почему-то думала: Катька не верит слухам о ее болезни. «Откупились, — поди, осуждает меня теперь. — Откупилась и знаться не хочет. Даже попрощаться не вышла…»
И Даша снова плакала в подушку…
С того времени минуло уже более года.
«Нехорошо я поступила, нехорошо, — в сотый, если не в тысячный раз укоряла себя Даша. — Надо было показать свой характер, не идти на поводу у отца и матери. Надо было хоть проводить Катьку. А если бы кто спросил тогда: почему меня не угоняют?..»
— А я ведь изменщица, теть Фрось, — подала голос Даша. Они в это время спускались в овражек, и идти стало легче.
— Ты про что, милая?
— Да все про Катьку. Изменила я нашей с ней дружбе.
— Что провожать не пошла?
— И это. Надо было не бросать ее — я это поняла. Каково ей там одной? Что она теперь про меня думает?
— А что думать? — усмехнулась Фрося. — Должна ведь она понимать: всякому своя судьба… И правильно ты сделала, что дома отсиделась тогда. Сплетен было меньше…
Фрося разговорилась:
— Ты, милая, не будь такой совестливой. Совестливым трудно жить, по себе знаю, Все-то боялась, как бы про меня люди плохого слова не сказали, не щадила сроду себя. За Егора вышла — и совсем себя доконала. Я ить забыла, когда последний раз спала да ела вволю. Все — детям, Ольге. Ради них жила. Мне: вон сорок три года, а я вся седая. Морщины вон на лбу — как бороной прошлись. А кто понахальней жил, тот не износился. Тот над нами, совестливыми, посмеивался: дураки-де. Настю Шошину взять: при немцах крутила на все четыре стороны. Загуляет, бывалоча, и день, и другой — так ни про детей, ни про хворую мать не вспомнит. Не говоря уже про мужа — он далеко где-то воюет. Попыталась я ее как-то образумить, она глаза выкатила и матом на меня: «Заткнись! Хорошо тебе вякать, когда Егор дома. А мой, можа, в сырой земле давно лежит. А я еще, — говорит, — молодая». Я, отвечаю, и без Егора бы себя блюла. Смеется: «Посмотрела бы я…» Потом Заплатина приняла, ребенка от него принесла. Сейчас с каким-то офицером путается. Можа, еще одного принесет. И — ничего ей. Хоть… плюй, в глаза, скажет: божья роса… Не переживай, Даша. А то еще и про Дородных скажешь, что его из-за тебя повесили.
Немцы прознали-таки про взятки старосты из Болотного. В назидание другим их прислужникам они довольно круто обошлись с Дородных — вздернули, его. «Это наглость, — негодовал комендант Венцель, — заниматься какими-то поборами, служа одновременно великой Германии. Я бы ему простил самоуправство, если бы он застрелил кого-то. А чтоб какой-то старик наживался — этого я не позволю».
И приказал его повесить.
Нет, за Дородных Даша ни капельки не переживала. Наоборот, когда узнала о его казни, подумала: «Так и надо толстой морде! Совсем зажрался».
За разговором они забыли про Митьку. Даша прислушалась: ни его шагов, ни посапывания за спиной не было слышно, и она обернулась. Митька приотстал метров на тридцать.
ФРОСЯ
Ольховатку, через которую проходила вторая линия обороны советских войск, они обошли с краю: так, предчувствовала Фрося, ближе. И направились в Самодуровку. Никто из троих в тех краях не был — только слыхали про такую деревню. Да в районной, газете ее иногда упоминали — до войны еще. Егор Тубольцев газету выписывал. Фрося ее не читала: образование у нее два класса, третий — коридор; к тому же, полагала она, читать газеты — не женское занятие. Но слушать любила, когда Егор читал вслух. Про всякие международные дела любила слушать, про работу колхозов: кто отстает, кто вперед вырвался. Самодуровский колхоз да их, карасевский, «Большевик» завсегда рядышком шли, в серединке. Фрося, бывало, возмущалась: «Ну разве ж нашей Карасевке пристало с какой-то Самодуровкой соседствовать? Позор — быть рядом с таким названием! Хоть бы кто догадался дать другое имя той Самодуровке!»
И вот теперь они приближались к этой деревне. Фрося время от времени поправляла сползавшую с головы черную косынку. Припекало сквозь нее солнце — как бы удар не получить.
Тяжелее всех, чувствовала Фрося, было Даше. «Отдохни чуточку», — сказала она ей, когда та, запыхавшаяся, помогала Митьке уложить в котомку найденный сверток. Даша и рада бы передохнуть, да понимала: нельзя. Ответила: «Время уж много, и идти далеко». И Фрося подумала: «Выносливая, чертяка. А скорее — совестливая…»
Даша дышала ртом, горячий пот разъедал глаза, а она еще находила в себе силы разговаривать, мечтательно притом:
— Сейчас бы, теть Фрось, ведро холодной воды на голову. А еще лучше — в речку. Нырнуть и долго плыть под водой, пока не перестанет раскалываться голова. А потом вынырнуть, набрать побольше воздуха и снова опуститься на дно. Сережка, поди, сейчас на речке плещется. Просился, дурачок, со мной идти в такую даль. Уже взвыл бы давно, слезу пустил бы: «Уморился, домой хочу». Да и Митьку бы этим своим нытьем подбивал к возвращению. Вдвоем бы нас они, теть Фрось, извели.
На всякий случай Фрося обернулась: не догнал ли их Митька. Нет, он по-прежнему отставал и не мог слышать Дашиных слов.
— Извели бы, это точно… А про купание ты так красиво говоришь, что и самой захотелось в воду. Прямо в одежде бы сейчас… Ладно, завтра накупаемся, когда вернемся… А теперь давай Митьку все-таки подождем…
Встретилась военная машина-полуторка с крытым кузовом. Обдала карасевских ходоков густой серой пылью.
Когда облако пыли рассеялось, Фрося провела по щекам, лбу тыльной стороной ладони. Посмотрела — пот был перемешан с грязью. Лицо горело, будто его натерли наждаком.
Да, в воду бы сейчас, в воду…
И вдруг Фрося услышала тележный скрип. Сзади. Она оглянулась.
Лошадь бежала трусцой. Свесив с дробины ноги, на телеге сидел солдат. Вот лошадь поравнялась с идущими, солдат натянул вожжи. Лошадь пошла шагом.
— День добрый! — поздоровался солдат.
Фрося, Даша, Митька подняли на него глаза. И все трое разом ахнули:
— Заплатин!
Солдат приоткрыл рот и на несколько секунд застыл.
— Кого я вижу?! Тпру, гнедая!