ни хуторка и ничего такого, где бы на ночь залечь, хоть в дровяник. Вдруг вижу: за поворотом, от большака в стороне, костер на лужке горит, стреноженная лошадь кормится, и у костра - человек веточку крошит. Раз вышло дело, думаю, что негде себя на ночлег положить, так хоть с живой душой скоротаю время. И пошел к костру. Иду, а самому что-то боязно: злой, думаю, человек нынче стал, хищный - даже дружки меж собой по-волчьи ладят, - и серчаю тут же: довоевались - человек от человека ужаса ждет - отдавила война населению душу! Потом за костром, у кустов, вроде груженую бричку увидел: вот бы, опять думаю, человек тебе, парень, попался покладистый - если по пути, так авось и подвезет, ты теперь с себя все мясо спустил - не велик груз. Подошел ближе и, как глянул, так и встал столбом сидит у костра наш начдив собственной личностью, в ремнях и при ордене.

День отходил, стихал звон раскаленного неба. Напоенный пыльцой блеклых цветов и горечью трав воздух остывал, чтобы стать наконец прозрачным, согнать с себя марево и открыть томящуюся землю долгому врачующему взгляду ночи.

Та же посвежевшая горечь разливалась вокруг, когда Семен приказал часовому вывести Михаила из конюшни, где держали пленных, к разбитой изгороди... Жорик сидит на козлах в двадцати шагах и делает вид, что не прислушивается к разговору; по дворам воют собаки. 'Ты мог бы убежать, говорит Семен. - Ты хочешь убежать?' Михаил тычет пальцем в конюшню, где шепчутся перед смертью поляки: 'Тогда сядешь здесь сам...' - 'Ты мог бы убежать, - спешит Семен, - но ты должен сказать мне, что никогда не вернешься домой - никогда! - просто сказать, иначе я не...' Михаил улыбается, почти смеется - его грудь колышется, и на ней позвякивают глухо два Георгия. Псы скулят вперекличку. 'Куда же деваться-то? К этим, - Михаил снова тычет в конюшню, - опять с ляхами?.. Значит, просто сказать, даже не обещать?' - 'Ты должен мне...' - 'Ладно, будет. Как дома?' Семен смотрит вниз и видит босые ноги Михаила, видит разбитые, привычные к ходьбе ступни и чувствует отчаянье: 'Ольгу ты зря родил - померла. У Лизы ум раскис пошла блаженной бродяжить. Остальные живут пока'. Еще нет ответа, но он уже все знает, и ответ будет лишь запоздалым эхом отчаянья. Жорик с другого конца изгороди ловит широким ухом разлитую в мире тоску. 'Возьми... Михаил снимает с пальца и сует Семену обручальное кольцо. - Твои хлопцы все равно сдерут, так лучше с живого...' И все. Босые разбитые ступни идут к конюшне, - так шагает землепашец по твердой меже, - все.

По деревням, через которые ехал Семен, ночами страшно выли собаки. Вначале он не понимал себя: нужно ли ехать? и если нужно, то зачем? - но после приходило незыблемое: нужно - это последнее, что можно сделать. Он сидел у костра и в первородном хаосе огня видел смерть сухого валежника и одновременно пробуждение новой, короткой, но яростной жизни. По всей России выли собаки.

Солнце тугим красным пузырем оседало в лес, обжигало на западе облака - летел над землей гнедой июньский вечер, переваливался огненной грудью за горизонт, шумел черным хвостом в вершинах елей. Семен не боялся жизни, он был молод, здоров и чувствовал себя сильнее ее. Когда пришли дни ранней летней суши, когда выгорали травы и курилась земля - люди теряли силы, а в его глазах было спокойствие и упорство, как будто он твердо знал, что выстоит и победит, и только чуть злился на солнце, ставшее врагом, за дурость, за безнадежную попытку его, Семена, сломить. Глядя на него, люди видели: у поляков и Врангеля дело гиблое, дрянь у них дело, и горе самой природе, если вздумает она за них заступиться.

День умирал, пускал над лесом последний кровавый пузырь. Рядом с костром на вялых травах сидел начдив Зотов и ломал на прокорм огню сухую ветку. Ночь раскрывалась над ним, он поднимал лицо вверх и немо шептал: 'Доделать! И - в дивизию!.. И - хоть трибунал!..' Внимательное небо прислушивалось к человеку и в ответ окутывало его немолчной тишиной заката.

Семен не сразу заметил, что он больше не один на вечернем лугу - рядом стоял парень, неуловимо знакомый и растерянный.

Иван ГРЕМУЧИЙ

Я ему с перепугу: мол, наше вам почтение, милый человек, а он в меня глаза упер и вроде никак признать не может, что я есть за кулик. Ну, думаю, парень, ты теперь пан или пропал - только что ж это за голова будет, если она всю дивизию помнит наперечет! А он ощупал меня взглядом и говорит: чудится мне, будто мы видались, - и ждет, чем я покрою. Ну, тут меня понесли черти - что к чему смекнуть не успел, а из меня уже сыплется: мол, как же земляка не признать, ведь я из Запрудина родом, что от Мельны в десяти верстах - Ванька я Гремучий, и в лавку братца твоего заходил не раз, и на забаве был, какую он устроил в крепостной башне, где на голую стену из лампы людей пускал, и они по ней носились, как очумелые. А он все смотрит, молчит, и не понять по лицу, какая в нем мысль зреет, и что он сейчас совершит - пятку почешет или вомнет тебе уши в череп.

- Вот, - говорю, - сделала из меня нужда золоторотца - ходил по свету харчей наменять, да попутчики, волчье племя, обобрали дочиста, теперь домой возвращаюсь порожней, чем вышел.

- В деревне-то, - говорит наконец, - вроде с харчами не туго.

- Это уж кому как - кому мед соси, кому мозоль грызи.

А про себя думаю: как там мои нынче живут-бывают? как отец, мать да женка моя? хозяйство подняли, или все голью катятся? увижу ли их, тут ли лягу?

Язык мелет, а сам вижу: спустил начдив с меня глаза. Тут только душу чуток отпустило, и брюхо снова почуяло пустоту. Присел на землю рядком с командиром, и как назло - лежит передо мной его сидор, горло не стянуто, и видать в нем сало да поджаристую краюху! Ну, думаю, не хватало мне еще паскудной смерти - при жратве - рукой достать - захлебнуться слюной! Нет, негоже помирать, раз жить решился, да ведь земляки в конце... И тут у меня в голове жахнуло: эва! ну, а сам-то он что здесь делает? Ну, думаю, парень, что ж ты тут распинаешься, вы же с ним два сапога пара, и говорю: земляк, дозволь узнать, по какой надобности с фронта?

- А ты, - говорит он, - почем знаешь, что я с фронта? - И опять уставил на меня восковые глаза.

- Ну как же, - отвечаю, и не рад уже, что спросил, потому как глаза у него страшные - смотришь в них, а там смерть твоя, потому что там уже всё за всех решено отныне и навеки. - Как же, - говорю, - я так разумею - коли я в тылу девок засевать буду, мне за это орден не навесят.

- Хитер ты, Ванька из Запрудина, - говорит он, и опять непонятно - то ли зевнет сейчас, то ли вытряхнет из тебя душу.

Сижу я на земле в портах, от росы мокрых, и думаю: что за интерес ему меня цеплять? неужто люди за день не утомятся от своего лиха? ведь, вроде, по одной стежке топаем, и делить нам нечего... разве что его краюху. Так я ведь спрошу не задаром! Ну и говорю сквозь слюну в глотке, мол, такое у меня выходит дело: чтобы до дому живым добраться, придется мне сейчас свои сапоги съесть, а сапоги нынче не всякий себе позволит и на ноги надеть, не то что набивать ими пузо! Снял я с плеча мешок и показал свое добро. Он мою хромовую обувку в руках повертел и сказал: погоди чуток, - а сам поднялся и пошел к кустам, туда, где я давеча приметил бричку.

Гад буду, я ничего и смекнуть не успел, как он передо мной вырос с винтовкой и судьбу мою сформулировал:

- Ну-ка, курва, отойдем к лесу!

Если бы у меня в пузе что варилось, я бы точно в порты протек. Стоит он, значит, надо мной с лицом, от костра пляшущим, и определяет меня как контру и последнюю гниду: сапоги эти, мол, мехалинский полк отбил, мой то есть, и поделены они меж красных бойцов, так что личность мою он теперь вполне установил и готов на нее потратиться пулей!

- Ну, - говорит, - ступай в сторону! - И двинул мне ногой в бок.

Подобрал я колени, поднялся - отошли мы шагов на тридцать в сторону, и слышу за спиной: повернись-ка к смерти мордой! Ну, думаю, прости меня, Господи, что жил грешно. А он, змей, решил мне напоследок речь сказать:

- За тебя, - говорит, - гада, Красная Армия кровь лить не согласна ты революцию предал, фронт и товарищей в мyiке бросил, жить тебе больше нельзя и революционная моя пуля...

И тут из меня тоже речь хлынула:

- На-кась выкуси! - говорю. - Я сам войну на закорках шесть лет возил - вся спина в мозолях! - И определяю дальше: мол, сам-то ты, товарищ Зотов, не на речке Ушаче кровь сейчас проливаешь - небось, не командарм тебя в Мельну отпустил к родным с поклоном! Так что, говорю, митинговать всякое можно, но других за дураков держать не след. Тут он винтовку опустил и рот отворил от моих слов. А я шпарю дальше, что в голову лезет: мол, мы с тобой друг дружки стоим, мол, все мы человеки, всем война может зубы

Вы читаете Ночь внутри
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату