сукой. Когда же в моей груди поселилась пчела? Не в тот - первый - день. А когда?

Мы плывем золотистым утром вдвоем, в Ромкиной лодке, по Ивнице. Невдалеке, у берегового камыша спокойно качается на волне, поднятой лодкой, крупный селезень. Когда волна проходит, он врастает в свое отражение, как в сиамского брата. Я рассказываю Рите о кувшинках и стрекозах - о том, что она видит вокруг и о чем спрашивает.

- Расскажи мне еще что-нибудь из своей биологии. Подумать только - в школе я ее терпеть не могла!

- Знаешь, природа разнообразна лишь внешне. В своей диалектике, в своей внутренней логике она не изобретательна. Так человек, в сущности, повторяет в своем развитии полный цикл насекомого: вначале - эмбрион-яйцо, безгласая полужизнь; следом - младенец-личинка, который только берет от мира пищу и навыки жизни; потом - подросток-куколка, он замыкается, отгораживается от окружения (не хитином, а кожурой неприятия), чтобы в одиночестве, в отчуждении и недоверии к миру научиться думать и поступать независимо, научиться не только брать, но и чем-то делиться; и только после этой науки из скорлупы выходит человек-имаго...

Я достаю из сумки украденное яблоко, вытираю ладонью его пламенную щеку. Яблоко хрустит во рту, и я больше не слышу жужжания мухи и ругани крутоплечей бабы.

На вокзале в Мельне мне кажется, что вот-вот, еще один миг, и в толпе я увижу Ритино лицо. То же - на улице. Несколько раз предчувствие встречи, как струна от перетяга, обрывается: она! - нет, показалось. И каждый раз в груди - боль от обрыва. И букет... Он неукротим - то опрокидывается вниз головками, то вскакивает на плечо, как карабин на параде...

После той ночи, когда она караулила рассвет на реке и вернулась домой тающим сытым зверьком, - после той ночи я все же взбесился. Я устроил демарш, мелкий, никчемный бунт. Уехав в Ленинград, три дня я безумствовал. И все три дня - вино, и все три дня (там, в Ленинграде) со мной была женщина, которая любит меня, но которую не люблю я. Это - чтобы забыться, чтобы надругаться над пчелой, над своей болью. Но забыться не удалось: другая женщина напоминала мне Риту, а Рита не напоминала мне никого. Ночами, в винном полубреду, в бессонных постельных схватках я пылал, как домна, а та - другая - плавилась и хрипло вскипала от сладкой пытки, предназначенной не ей. Ночами она говорила мне нежные глупости, а я видел перед собой Риту; и после, снова заставляя ее делать все, что только приходило мне в голову, слыша, как обрывается ее дыхание, чувствуя, как вздрагивает и сжимается ее лоно, я видел перед собой Риту. Но это не было надругательством над пчелой, это было надругательством над женщиной, которая любит меня, но которую не люблю я, - надругательством над невиновной. Я понял, что бездумно стал звеном в цепи зла, через меня боль просочилась в мир дальше. Я не знаю, где начало этой цепи (возможно, началось не с Риты, но с кого-то прежде), и теперь не знаю, где этому конец. Какое там забытье! Стало хуже - от того, что я не смог замкнуть боль на себе, а выпустил (при этом во мне ее не убавилось) вольно гулять по миру, пчела стала злее.

- Что здесь советовать... - говорит Ромка. - Тебе советы не нужны. Я помогу, если потребуется помощь. По крайней мере, знай: когда тебя нет в Мельне, здесь есть мои глаза и уши. Только тебе это тоже не нужно.

- Мне не нужно, чтобы ты смотрел за Ритой. Но если ты увидишь, что Петр... если он будет пакостить... понимаешь? Я должен знать об этом.

- Хорошо. - Ромка молчит и, гримасничая, мнет лицо. - Я тут думал: почему твой Петр брыкается? Может, это чушь, но мне кажется, что ее мать... что Рита... в общем...

- Я не хочу этого слышать.

- Нет, это совсем не то...

- Я не хочу ничего знать.

- Но послушай...

- Нет.

Во дворе ее дома - бесхозный, диковатый садик. Темные шевелюры каштанов, как шерсть дворняги репьем, усеяны зелеными ежами. Двое мальчишек с пепельными головами сбивают ежей палками. Потом они будут очищать каштаны от рогатой кожуры, и пальцы их пожелтеют от едкого сока...

Я часто представляю себе, как разговариваю с Ритой о том, что между нами происходит. Я говорю за себя и отвечаю за нее. Иногда после такого разговора - тихая радость, но чаще - тяжесть упрямого непонимания. Представлять я вынужден - слова, которыми Рита озвучена в моем воображении, реальной Рите чужды и незнакомы, но я хочу их слышать, и произносить их должен ее голос. И ничей другой.

Позвонив, я слышу, как за дверью заливисто голосит Фагот. Дверь оборотом - уходит внутрь, выпуская наружу запах жареной картошки, и в ноги мне летит рыжий мохнатый комок - вислые уши Фагота полощутся, словно махристая ветошь... Дома - одна Рита, мать - на работе.

- Ваши розы, колдунья! - Я протягиваю Рите освобожденный от бумаги букет.

- Чудо! - Она всплескивает светящимися ладонями. Взгляд ее влюбленно скользит по бархату лепестков; со смехом Рита окунает лицо в букет. Волшебный запах!

В своей комнате Рита ставит букет в вазу, на туалетную тумбочку, где рассыпаны заколки, перламутрово блестит флакончик лака для ногтей и высится глянцевый картонный обелиск с кистью сирени на гранях. Рядом с тумбочкой застланная синим покрывалом кровать.

- Обними меня, - просит Рита. Она сама закидывает руки мне на плечи и подставляет моим губам загорелую шею - сквозь смуглую кожу проступают нежные дорожки вен. - Мы еще два часа будем одни, - говорит она. - Ты заслужил награду.

Я молчу - я не хочу говорить ей, что она меня обижает. Разве это сделка? Губы чувствуют прохладу ее кожи - кожа пахнет сиренью. Вот тут, у мочки уха, есть чудесная впадинка... Рита начинает неровно дышать и тихонько подталкивает меня к кровати. В ногах крутится Фагот.

Вечер. Я пришел к Рите, чтобы увести ее в прозрачные сумерки, к Ивнице. Дверь открыла Мария Сергеевна. Рита принимала душ, и мать провела меня в ее комнату. Я стоял у окна, смотрел на отцветающие каштаны, на бледное небо с бледными звездами и ни о чем не думал. Потом на Ритиной тумбочке, рядом с глянцевой коробкой ее духов, я увидел раскрытую книгу. В этой комнате раскрытая книга попалась мне впервые. Я пробежал глазами страницу - словарь иностранных слов, - во втором столбце предпоследним толковалось слово 'имаго'.

12

Третий день Мельну до полудня пекло солнце. Третий день после полудня заметали стеклянное небо тучи, били из туч до ночи тяжелые тускло-прозрачные струи, - будто сместились полюса, и сдавил Мельну обруч экватора, поставив свой закон: всю воду, что выпивается солнцем с утра, возвращать земле к вечеру.

Сентябрь.

После уроков Анна Михайловна, прижав черный ископаемый зонт к коленям, сидела на фанерном стуле у входа в гардероб - ждала Николая. Вчера Николай обещал дослушать ее историю, отдать ей третий вечер (или принять этот вечер в подарок?). Николай спустился в вестибюль, поздоровался со старухой, и та, строго кивнув в ответ, молча поднялась. На крыльце, под козырьком крыши, Анна Михайловна хлопнула черным парашютом зонта - выступили из ткани острые ребра каркаса. Она сунула Николаю гнутую ручку и вышла под дождь. Николай поспешил следом, прикрывая старуху и себя широким, как сажень, перепончатым грибом. Лужи вскипали пузырями - по брезенту дробно били тяжелые капли. Ветхая черная бахромка по краю зонта вмиг намокла, напиталась дождем, и с нее побежали светлые струйки.

Шли в заречье. Старуха ступала на полшага впереди - с Николаем и все же отдельно от него, - напоминая колючими плечами, обернутыми серым платком, и втянутой в шерстяное тепло шеей, летучую мышь, пифию. Шли короткой дорогой, по железнодорожному мосту, уложившему на быки три горбатых пролета. Вдоль полотна была устроена пешеходная дорожка с дощатым настилом и зыбкими перилами; на дорожке расходиться - боком, идти гуськом. Николай смотрел в гладко зачесанный затылок старухи с седой косой, скрученной на макушке в кичку, и старался защитить зонтом эту кичку от колких захлестов дождя. На

Вы читаете Ночь внутри
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату