Машина повернула куда-то в переулок и стала сильно подбрасывать на ухабах.
- А вот еще вопрос, - сказал Пинета. - На какого дьявола понадобился вам инженер Пинета?
- Завтра мы с вами будем иметь об этом деловой разговор. Вы нам нужны по одному коммерческому делу, по делу большого масштаба.
Больше никто не сказал ни слова; Пинета начинал уже подремывать, забившись в самый угол автомобиля, и рисовая каша с маслом в огромной суповой миске снова начала пыхтеть и лопаться перед ним, как вдруг машина вздрогнула и остановилась перед полуразрушенным домом.
Барин выскочил из автомобиля; Пинета вылез вслед за ним и огляделся.
Они были на пустынной улице, которая почти ничем на улицу не походила; это был, должно быть, самый конец одной из захолустных улиц Петроградской стороны.
Пинета перебрал в уме улицы, выходившие на проспект Карла Либкнехта.
- Мы на Лахтинской - или, скорее всего, мы на Бармалеевой.
Пустырь, перед которым остановилась машина, был когда-то трехъэтажным домом; перед ним был разбит небольшой садик, обнесенный решоткой. Прямо напротив пустыря стояло ободранное деревянное строение, походившее на сторожевую будку.
Шагах в двухстах от пустыря приземистыми деревянными домами кончалась улица.
Пинета взглянул на своих спутников: Барабан остался в автомобиле, наставлял своего молчаливого товарища и о чем-то советовался с шоффером. До Пинеты долетело только одно слово, сказанное, видимо, шофферу:
- На гопу!
Автомобиль заворчал, вздрогнул и, сорвавшись с места, полетел обратно.
Сашка Барин подошел к Пинете и положил руку ему на плечо.
- Пройдите в ворота.
Они прошли на двор, покрытый кирпичами и размокшей штукатуркой, превратившейся в кашу из песка и извести, миновали арку и вышли во второй двор; в глубине двора стоял небольшой флигель с крытым подъездом; двери его были заколочены наглухо и подъезд засыпан расколовшимся кирпичом.
Они обогнули флигель.
- Вот сюда, - сказал Сашка Барин, указывая рукою на каменную лестницу, которая вела вниз, в подвал.
Пинета послушно спустился по лестнице. В подвале пахло какой-то прелой сыростью и было почти темно.
Барин зажег фонарь.
- Идите, - сказал он, подталкивая Пинету рукой, - там лестница.
Они поднялись по винтовой лестнице. Лестница вела во второй этаж, к двери, обитой черной клеенкой.
Барин постучал, и почти в ту же самую минуту из-за двери послышался неторопливый голос:
- Кто там?
- Отвори, Маня.
Женщина в пальто, наскоро наброшенном на плечи, отворила им дверь и, придерживая пальто рукой, отступила немного в сторону, чтобы пропустить вошедших.
Они вошли в кухню, довольно чисто прибранную.
- Что нового? - спросила женщина в пальто, поправляя волосы, упавшие ей на глаза.
- Ничего.
- Что же, Барин, останешься или нет?
Барин, не отвечая, провел Пинету по коридору, отворил ключом дверь в полутемную комнату и сказал, поворачиваясь к нему:
- Здесь вы будете жить пока. Попробуете бежать - хуже будет.
Пинета остался один. Он поставил свою корзину под кровать и снова засмеялся чему-то. Начинало светать. Узкое окно маячило в утреннем свете.
Пинета стянул сапоги и одетый лег на кровать; он долго припоминал одно слово, которое вертелось у него на языке и которое он никак не мог произнести. Наконец вспомнил и сказал про себя, набрасывая на ноги одеяло:
- Хаза!
Гражданская война, грохотавшая по России пулеметами от Баку до Кольского полуострова, не пощадила этого города, построенного на слиянии двух рек и обнесенного каменной стеною, которую в свое время с большим упорством долбил каменными ядрами Стефан Баторий.
Через реку был переброшен мост. Тотчас за мостом начиналась площадь осенью на ней тонули неосторожные дети; за площадью важно шли железные ряды, старинные здания с каменными навесами вдоль фасада, за железными рядами снова площадь, на которой толпились когда-то стекольные магазины.
Стекла плохо выдерживают революцию, и в стекольных магазинах были выбиты стекла.
За площадью стремительно скатывалась вниз улица; где-то за садами эта улица ударялась в тюрьму, походившую на четырехугольный каменный сундук.
В тюрьме - коридоры и камеры, в камере под номером 212 солдатская кровать, решотка, огромная, как небо, параша и политический арестант Сергей Травин, который все послал к чорту и спал целые дни, завернувшись с головой в одеяло.
'Пещера Лейхтвейса' была единственной книгой, ходившей среди заключенных. Кроме Лейхтвейса, из рук в руки передавались буквари и полное собрание сочинений Смайльса - остаток тюремной библиотеки.
Смайльса особенно любили читать старые, проржавленные до костей уголовные; они учились жить по Смайльсу.
Сергей предпочитал 'Пещеру Лейхтвейса'.
Утром после равнодушного звонка открывалась дверь, и молодой смотритель в кожаных штанах, с рязанским лицом, вставлял нос в отверстие двери.
- Один?
- Один.
Нос ухмылялся, сверял тождество Сергея Травина с цифрой, начертанной мелом над дверным глазком, и удалялся, грохоча каблуками.
Сергей вскакивал, натягивал штаны и бежал по коридору за кипятком.
В коридоре было свежо, камень холодил босые ноги. У чанов с кипятком толпились, переругиваясь, арестанты.
После чая и уборки, за время которой самый опытный курильщик не успел бы выкурить папиросы, он снова бросался на кровать и лежал до полудня. В полдень рязанский нос и равнодушный звонок объявляли о прогулке.
Арестантский дворик был черным экраном, на котором перед Сергеем Травиным стремительно летели сентябрь, осеннее солнце и небо.
Прогулка кончалась через десять минут; потом снова окно, решотка, кровать, параша и арестант Сергей Травин, который все послал к чорту и спал целые дни, завернувшись с головой в одеяло.
В 10 часов вечера он прочитывал одну страницу 'Пещеры Лейхтвейса'. Каждая перевернутая страница означала новый день. Он читал таким образом 156 страницу, в ней говорилось о том, что несчастная графиня Клэр попала, наконец, в пещеру благородного и злополучного Лейхтвейса, и сам Лейхтвейс плакал на этой странице горькими слезами. Он оплакивал свою погибшую жизнь.
Так проходили дни; коридорный был хохлом с сизыми усами, он говорил Сергею:
- Ой, ты ж сгныешь так, матери твоей сын, помяни мое слово!
Хохол был прав: так бы оно и случилось, если бы на 162 странице Сергей не получил письма. Это письмо заставило его совершить несколько поступков, свойственных Лейхтвейсу: он дважды громко захохотал, до кости прокусил руку, рассадил голову в кровь о дверной косяк и сделал несколько тысяч