Мы занимались, а потом я провожал его в Петровский посад, где он снимал маленькую комнату, за три рубля в месяц. Хотя он скупо рассказывал о своем детстве, я вскоре понял, что для него не нанимали преподавателя по полтиннику за урок. Неопределенное чувство своей вины перед ним сопровождало наши уроки. Я вырос в небогатой семье, денег постоянно не хватало, сестре, учившейся в Петербургской консерватории, надо было посылать 25 рублей в месяц. Михаилу Алексеевичу, в его потертой чистой тужурке (он был студентом Псковского учительского института) , в неизменной ситцевой косоворотке, никто ничего не посылал, напротив, он сам еще помогал своим деревенским родным. Несправедливость неравенства, о которой я неясно думал и прежде, вдруг представилась мне с такой очевидностью, как будто я отвечал за нее.
Я вскоре влюбился в Михаила Алексеевича, но не стал подражать ему. У меня был другой предмет обожания, и об этом я еще расскажу. Мне просто захотелось, чтобы Михаил Алексеевич догадался, что, несмотря на мои посредственные способности, я заметно отличаюсь от других его учеников. Чем? Этого я еще не знал.
Еще летом я прочел тургеневские 'Записки охотника'. Провожая Михаила Алексеевича, я хвастливо оказал ему об этом, и он спросил, кто мне больше понравился - Калиныч или Хорь.
Конечно, Калиныч, с его кротким и ясным лицом, с его беззаботностью и любовью к природе, нравился мне гораздо больше, чем Хорь. В Калиныче было что-то таинственное, даже волшебное, недаром он умел 'заговаривать кровь'. Напротив, Хорь был скучно-деловит и напоминал мне бородатого городового на Сергиевской, которого я почему-то ненавидел.
- Хорь,-ответил я твердо.
Михаил Алексеевич удивился:
- Хорь?
- Да.
Он снял и быстро, недовольным движением протер очки.
- Э, брат, да ты далеко пойдешь,-заметил он как будто вполне спокойно. Тогда я ненадолго задумался о том, почему я солгал - и так невыгодно для себя солгал. Но недаром этот незначительный случай запомнился мне. Впервые мне захотелось не быть тем, кем я был, а казаться тем, кем я на самом деле не был. Впоследствии я не только в себе стал узнавать эту черту. Михаилу Алексеевичу я солгал с единственной целью - заставить его удивиться, заинтересовать его неожиданностью своего выбора и, стало быть, собою. В тысячах других встреч я научился представляться другим отнюдь не из желания удивить собеседника. Напротив, я как бы становился в известной мере этим собеседником, от которого подчас зависела моя судьба, или судьба моих близких, или тех, кто нуждался в моей поддержке.
Не помню, почему на весеннем экзамене в первый класс я снова провалился. Может быть, потому, что Михаил Алексеевич месяца за два до экзаменов уехал на родину, а я записался в городскую библиотеку.
...Перед диктовкой тот же лысый Овчинников сказал нам, что, находясь в сомнении, мы должны не исправлять букву, а зачеркнуть слово и вновь написать его в исправленном виде.
- Если, скажем, ты написал 'карова',- он показал на доске, - так не исправляй десять раз 'а' на 'о', а зачеркни и напиши 'корова'.
Наставление запомнилось, и с тех пор я всегда поступаю именно так.
Диктовку я написал недурно, пропустив только две-три запятые, стихотворение:
Румяной зарею
Покрылся восток,
В селе за рекою
Потух огонек,-
прочитал превосходно.
Кажется, я провалился по грамматике. Мне всегда казалось бессмысленным, что для поступления в гимназию надо знать, что стул - имя существительное, а гулять или читать - глагол. Впоследствии, в студенческие годы, когда я учил китайцев русскому языку, они никак не могли понять, что именительный падеж - все-таки падеж, хотя слово остается неизмененным. Очевидно, нечто подобное произошло со мной, и Овчинников хладнокровно поставил мне двойку.
Решено было - ничего не поделаешь,- что осенью буду снова держать в приготовительный класс.
На этот раз я сдал на круглые пятерки и наконец надел гимназическую фуражку, нимало не смущаясь тем, что она досталась мне так тяжело. Гимназия к тому времени была переименована из 'Псковской губернской' в гимназию 'Александра Первого Благословенного', гербы были большие и маленькие. Конечно, я выбрал большой. К сожалению, в приготовительном классе еще не носили форму. Я надевал фуражку и выходил на балкон, чтобы все проходившие мимо могли убедиться, что я наконец гимназист.
Вскоре мама купила мне форму. Надев длинные брюки и черную куртку со стоячим воротником, туго затянувшись ремнем с металлической пряжкой, я имел полное право чувствовать себя не только самим собой, но еще и молодым гражданином Российской империи.
СЕМЬЯ
Отца дети называют на 'ты', а мать на 'вы'. Она выше среднего роста, сдержанная, с гордой осанкой, полная, в пенсне, близорука.
На углу Плоской и Великолуцкой-вывеска: 'Бюро проката роялей и пианино'. Бюро помещается во втором этаже, а в первом 'Специально музыкальный магазин'. Буквы-затейливые, с хвостиками. Слово 'специально', вызывающее (я заметил) улыбку у приезжих из столицы,- для тех, кто заходит в магазин и спрашивает муку или гвозди.
Три или четыре рояля стоят в просторной комнате на втором этаже. Остальные - в частных домах, на прокате. Бухгалтерия - кто и когда должен заплатить за прокат - содержится в маленькой зеленой книжечке, которую мать время от времени теряет, и тогда поисками начинает заниматься весь дом. В 1918 году книжечка так и не нашлась - рояли и пианино остались там, где они стояли на прокате, и, помнится, меня удивила беспечность, с которой мать отнеслась к этому разорившему нас событию.
Мне никогда не удавалось вообразить ее молодой. Она всегда была серьезна, озабоченна и грустна сознанием неудавшейся жизни. Вдруг блеснувшая беспечность впервые заставила меня взглянуть на нее другими глазами. Я почувствовал, что это была ее, быть может, последняя молодая черта.
Иногда - очень редко - рояль или пианино продавались, и тогда мать почему-то называла их 'инструментами'.
- Прекрасный инструмент,- гордо говорила она и, садясь на круглый вертящийся стул, пробегала по клавиатуре звучным пассажем.
Мать окончила Московскую консерваторию, много читала. Она держалась прямо, откинув плечи, и ее пенсне поблескивало независимо, гордо. А отец был солдатом музыкантской команды лейб-гвардии Преображенского полка и с трудом добрался до звания капельмейстера. Мать уважали в городе и даже побаивались. К отцу относились с оттенком иронии. Он был невысокого роста, могучего сложения, с широкими плечами. Мать принадлежала дому, семье и была главой этой семьи и дома. Отец приходил из полка, обедал, ложился спать, иногда загадочно 'уходил в Петровский посад' - и жил в своей семье постояльцем.
Он был бешено вспыльчив, скуп и прямодушен. Мать любила говорить, что он всю жизнь махал своей палочкой, а он называл ее 'мое несчастье' и любил повторять: 'Дураком, дураком'. Это означало, что двадцать пять лет тому назад он был дураком, женившись на маме.
Музыка и армия были для него понятиями незыблемыми. Все дети учились музыке. Квартет, состоящий из моих сестер и братьев, выступал на вечерах в офицерском собрании. Когда отец служил в Преображенском полку, Александр Третий на концерте вызвал его в свою ложу и наградил за соло на кларнете золотыми часами. Они лежали на столе. Впрочем, мать говорила, что часы -поддельные. 'Тоже