бросок с двойным «обманным» замахом над вытянутыми вверх руками воображаемых защитников, затем хитрый бросок с левой руки, который первым выполняет Вязаная шапочка, а за ним и номер 8, — но потом Кролику удается поймать за хвост призрак былого мастерства и он начинает лидировать. Глубокий вдох, глаза на переднюю дужку кольца — и дальше все как по маслу. Расстояние между кистями рук и кольцом становится все меньше и меньше. Только ты и кольцо, десять футов над землей, над всем. Он до того расходится, что даже показывает им свой коронный номер, который он без устали отрабатывал на гравийных переулках Маунт-Джаджа: бросок двумя руками, стоя спиной к щиту, — голова запрокинута назад и корзину видишь вверх ногами.
Когда все переворачивается с ног на голову, каким синим и гранитно-серым кажется небо с облаками — пучина, бездна, готовая поглотить все и вся, будто опрокинутая вздыбленная земля. Мяч чисто ложится в кольцо, и все трое, довольные, смеются. Эти пацанята не умеют бросать двумя руками — не их, не «черный» стиль, поэтому Кролик мог бы как нечего делать забрасывать свой коронный с пяти шагов и всех их разделать под орех. Но в благодарность за то, что они такие молодцы — пустили его поиграть с ними, он бросает одной рукой и строит из себя верзилу-мазилу, выпуская вперед номер 8, и тот снова перехватывает инициативу.
— Смотрите все, суперкрюк Карима[190]! — объявляет паренек и правда попадает в кольцо приблизительно с шести футов, стоя справа.
— Когда я был, как вы сейчас, — говорит им Кролик, — на таких же точно бросках специализировался Боб Петтит из команды Сент-Луиса. — И он, можно сказать, намеренно промахивается. — Все, у меня теперь три в минусе. Выбываю. Премного вам благодарен, джентльмены.
В ответ на его прощальные слова они что-то бормочут нечленораздельное, точно пчелы гудят. «Латиноамериканистому», который в знак протеста отсиживался на скамейке, он мимоходом кидает:
— Мое почтение, амиго.
Нагнувшись за своим сложенным зонтом, который он прихватил на случай нового непредвиденного дождя, Гарри улыбается: его кроссовки теперь густо присыпаны розовой пылью, в точности как кеды троих чернокожих мальчишек.
Он идет назад к своей машине у паркомата с чувством невероятного облегчения и очищения, словно он один из тех счастливцев в халатах из рекламного ролика «молочка магнезии», которые кружатся в мягком размытом фокусе, ошалев от радости, что наконец, благодаря чудодейственному молочку, их внутренности заработали как часы. Подумать только, всего чуть поиграл в баскетбол, а ощущение такое, будто ему теперь море по колено. На обратном пути в Вальгалла-Вилидж он останавливается возле закусочной и покупает большой пакет картофельных чипсов с луком и замороженную лазанью[191] , чтобы разогреть ее в духовке на ужин и тем самым избежать необходимости спускаться вниз к «ужину-буфету» в ресторане и чего доброго столкнуться там с миссис Забрицки. Ему уже начинает казаться, что он чуть ли не обязан ей чем-то — за то, что она его единственная соседка на этаже, обретшая здесь, как и он, свое одинокое пристанище.
Телефон в квартире молчит. В вечерних новостях снова сплошной Гуго, да еще факты мародерства на Виргинских островах Сен-Круа и Сент-Томас, пострадавших от разрушительного урагана, да еще в Вашингтоне зарубили программу по здравоохранению и это будет иметь катастрофические последствия здесь во Флориде, где сосредоточено огромное количество людей пожилого возраста, да еще новые сведения о пропавшем французском авиалайнере, совершавшем рейс из Чада в Париж. В Сахаре обнаружены обломки самолета, разбросанные на большой площади. Судя по удаленности отдельных кусков друг от друга, можно предположить, что в самолет была подложена бомба.
Сама комната и вся обстановка в квартире сейчас, когда он живет тут один, кажется, застыли в молчаливом, грозном напряжении, как человек, который по какой-то причине дал обет не двигать ни рукой, ни ногой. По ночам он чувствует, как комнаты дышат — и думают. Они думают о нем. Пустой экран телевизора, светлый диван, склеенные из маленьких ракушек фигурки птиц, ровное, без единой морщинки, покрывало на кровати в комнате, которую накануне прошлого Нового года занимали Нельсон и Пру, аквамариновые кухонные шкафчики, слишком густого, назойливого тона, как показалось ему в первый момент и как до сих пор кажется, не желающий звонить телефонный аппарат — все обладает какой-то скрытой властью, способностью пережить его самого. Он живая плоть, они неодушевленные предметы. Наглухо замкнутое, гулкое пространство, приветствовавшее его появление семнадцать дней тому назад, теперь до краев заполнено страхом, напряженным нервным ожиданием, которое благодаря бормотанию телевизора, газетным заголовкам, таймерно-тикающему жару духовки, и скачущим, тоже тикающим минутам на таймере микроволновки, и даже негромкому шарканью, шороху и шуршанию, производимому движениями его собственного тела, еще как-то удерживается под спудом, но только пока все эти звуки и образы непосредственно длятся во времени; когда же и они, эти ничтожные раздражители пустоты, отступают, тогда вновь наваливается тишина, присутствие отсутствия, вопрос, на который нет ответа, но который со всех сторон окружает его пока еще прямостоящий, шелестящий стебель теплой крови. Лазанья липнет к зубам и напалмом жжет язык, но он тем не менее уминает все до последнего кусочка, всю порцию на двоих, пока сидит перед телевизором, перескакивая с Дженнингса на Брокоу и обратно в погоне за лучшими кадрами, запечатлевшими оставленные ураганом разрушения и сам ветер, бешеный влажный ветер, с ревом врывающийся в точно такие же, как у него, комнаты, вышибающий целиком раздвижные стеклянные двери и расшвыривающий их по сторонам, будто это противни для выпечки пирогов. Все разлетается к чертовой бабушке, мир рушится, и нет в жизни ничего, что можно было бы надежно пришпилить и удержать на месте. Красота!
У него вдруг возникает потребность, внезапная и неудержимая, как позыв помочиться у того, кто принимает мочегонное, поговорить с внуками. Дед он им или нет, в конце концов, кто может ему запретить? Ему приходится искать телефон Нельсона в записной книжке на письменном столе с ложно-бамбуковыми ножками; прошлой зимой номер поменялся, и теперь он его напрочь забыл — Гарри уже в таком возрасте, когда из памяти постоянно выпадает то одно, то другое. Так, вот она, книжка, вся исписана Дженисовым так и не устоявшимся ученическим почерком, со всеми мыслимыми и немыслимыми наклонами. Он набирает номер, но на середине вешает трубку, спохватившись, что, кажется, набрал 8 вместо 9, и набирает снова. Ему отвечает Пру. Голос будничный, негромкий, жестковатый. Его первый порыв — немедленно положить трубку.
— Привет, — говорит он. — Это я.
— Гарри, вам не следовало...
— А я и не собираюсь. И в мыслях нет с тобой говорить. Хочу поболтать с внуками. Тут вроде у Роя день рождения приближается?
— В следующем месяце.
— Подумать только. Четыре года исполнится.
— Четыре года ему сейчас. Будет пять.
— Значит, пора в садик, — говорит Гарри. — Невероятно. Я так понимаю, у вас с крошкой Нелли и третий уже не за горами. Красота!
— Да, посмотрим, что получится.
— Презервативы, значит, побоку, хм? И СПИД уже больше не боишься от него подцепить?
— Гарри, пожалуйста! Это совершенно вас не касается. Но если уж вам так интересно, он прошел тестирование и реакция на ВИЧ у него отрицательная.
— Красота! Еще одной заботой меньше. Ай да сынок у меня — не голубой и не заразный. Пру, по-моему, я тут схожу с ума. Такие сны мне снятся — как нарезка из комиксов.
Он рисует себе, как она сейчас кривовато улыбается его словам и уголок ее рта ползет книзу, как свободной рукой, двумя пальцами, откидывает со лба прядь морковно-рыжих волос. Сексапильна, что и говорить; да только какой прок, что в результате она получила? Мужа — в перспективе социального работника, место для проживания в доме, где она не хозяйка, и будущее, в котором ей предстоит влачить жалкое существование да, глядя в зеркало, видеть, как меркнет ее красота. Слышать ее голос для него все равно что припасть к глазку перископа и взглянуть на затуманенный солеными брызгами мир там, наверху. Она наверху, в этом мире, он здесь внизу, под водой.