подернутого пеной пруда). Берни ему кажется самым здравомыслящим из этой троицы — он самый флегматичный и немногословный. Несколько лет назад он перенес какую-то операцию на открытом сердце, после которой так до конца и не оправился. В движениях он неловок, у него эмфизема и горбато-сутулая спина, вообще он весь какой-то обвисший — такими обычно становятся толстячки после того, как, вняв рекомендациям врача, сбросят вес. Цвет лица у него довольно-таки паршивый, нижняя губа в профиль расслабленно оттопыривается.
— Я думаю так, — говорит Берни, — что Дукакис пытался говорить с американским народом как с интеллигентными людьми, но мы же к этому не готовы. Буш говорил с нами как с недоумками, и это мы скушали за милую душу. Мыслимое ли это дело — присяга на верность, да-да, вы не ослышались — мыслимое ли это дело, в наше-то время? И кто же до такой глупости додумался?.. Эйлс и иже с ним, те, кто возглавлял президентскую кампанию, засунули его в рекламу пива: вперед, вперед, к сияющим вершинам! [35] — Последние слова Берни пропел чуть дрожащим голосом, но умилительно верно. Кролик очень ценит в евреях эту их способность дать волю мимолетному порыву. Они и во время своей еврейской пасхи поют — он знает, потому что Берни и Ферн как-то в апреле брали их с собой на седер[36], как раз перед самым их отъездом назад в Пенсильванию. Пасха, песах: ангел смерти пролетел мимо. Гарри никогда раньше не понимал значения этого слова — пасха. Да минует меня чаша сия — Берни заканчивает свою мысль: — А насчет Буша возможны два варианта — либо он верил в то, что говорил, либо нет. Честно сказать, не знаю, что хуже. Мы таких, как он, называем
— Дукакис все время ходил с таким видом, будто его жуть как обидели, — осторожно вставляет Кролик. Это предельная откровенность, на которую у него хватает духу, косвенное признание, что он единственный из их четверки голосовал за Буша.
Не исключено, что Берни об этом догадывается. Он говорит:
— По моему разумению, после восьми лет с Рейганом гораздо больше людей должны были бы чувствовать себя обиженными, чем их на поверку оказалось. Если бы нашелся способ притащить всех американских бедняков к избирательным урнам, социализм был бы нам всем гарантирован. Но людям нравится мечтать о богатстве. Это и есть гениальное изобретение капиталистической системы: ты либо уже богат, либо жаждешь разбогатеть, либо считаешь, что ты этого, несомненно, заслуживаешь.
А Кролику нравился Рейган. Нравился его глухой голос, улыбка, широкие плечи, привычка во время долгих пауз слегка покачивать головой, нравилось, как он безмятежно воспарял над фактами, сознавая, что в науке управлять есть вещи поважнее голых фактов, и то, как ловко умел он изменить курс, неустанно повторяя, что ни на йоту не отклоняется от генеральной линии, — взял и вывел войска из Бейрута, захотел — закорешился с Горби, захотел — раздул до небес национальный долг. Забавное совпадение, но при нем мир стал чуточку лучше — лучше для всех, кроме самых безнадежных, отчаявшихся неудачников. Коммунисты разбежались в разные стороны, только Никарагуа еще упирается, но и там он их приструнил как следует. Было в нем какое-то волшебство. Человек из мечты. Осмелев, Гарри произносит:
— При Рейгане все жили как под наркозом, понимаешь?
— А тебе самому операцию делали? Настоящую, без дураков?
— Вообще-то нет. Гланды в детстве. Аппендицит, когда служил в армии — вырезали на случай если меня пошлют в Корею. А меня взяли и не послали.
— Мне три года назад делали шунтирование — четыре шунта сразу.
— Да, Берн, я помню. Ты мне рассказывал. Зато теперь ты в отличной форме.
— Когда выходишь из наркоза, боль такая — врагу не пожелаешь. Невозможно поверить, что с такой болью можно жить. Чтобы добраться до сердца, нужно раздвинуть грудную клетку. Тебя вскрывают, как кокосовый орех, представляешь? Кроме того, у тебя из ноги, повыше, вырезают вены, самые прочные, какие есть. Поэтому когда ты очухиваешься от наркоза, у тебя в паху болит не меньше, чем в груди.
— Ух ты! — совсем не к месту рассмеявшись, восклицает Гарри: пока Берни, сидя с ним рядом в карте, ведет свой рассказ, Эд, как всегда очень важно и обстоятельно, готовится к удару — сначала устанавливает кисти на клюшке, методично, палец за пальцем, точно цветы в вазу, потом несколько раз, прежде чем замахнуться, вытягивает шею по направлению к лунке, будто хочет стряхнуть с лица паутину или что-то попало ему за шиворот, — и вот после всего этого, выполняя наконец замах, он зачем-то смотрит вверх и в результате смазывает удар и мяч, получив подзатыльник, летит прямиком в воду: прежде чем пойти на дно, он трижды подпрыгивает, оставляя после себя три постепенно расходящихся, набегающих друг на друга круга. И все, крокодил проглотил!
— Шесть часов я лежал на столе, — ни на что не обращая внимания, твердит ему в ухо Берни. — Я очнулся и не мог шевельнуться. Даже веки не мог поднять. Тебя ведь
Джо Голд, после того как его напарник утопил мяч в пруду, сам слишком торопится ударить, подстегиваемый желанием поскорее ввести мяч в игру: рывками, как бы в два приема (он всегда так делает), отводит клюшку назад и, взмахнув ею, плоским шлепком, который вообще характерен для коротышек-здоровячков, посылает мяч в воздух. Удар получается смазанный, мяч уходит вправо и приземляется в круглом бункере[37].
Берни подражает тягучему голосу пакистанца:
— «Бер-ни, Бер-ни», — слышу я, да так ясно, будто это глас Господень, — «опе-рация про-шла у- спешно!»
Гарри, хоть уже и слышал этот рассказ, все равно смеется. Правдивый, жутковатый рассказ о том, как человек побывал на волосок от смерти.
— «Бер-ни, Бер-ни», — повторяет Берни, — ну в точности как глас, раздавшийся из облака над головой Авраама и повелевший ему перерезать глотку Исааку.
Гарри спрашивает:
— Ну что, очередность прежняя? — Он понимает, что показал себя не с лучшей стороны.
— Давай ты первый, Энгстром. Я так думаю, для твоего самолюбия это слишком большой удар — пропускать кого-то вперед. Давай дерзай! Задай им перцу, пусть знают, как надо играть!
Кролик только того и ждет. Он берет седьмой айрон и старается сосредоточиться на пяти главных моментах: голова опущена вниз, замах не слишком долгий, бедро пошло вниз, пока клюшка еще в верхней точке, плавный качок клюшкой вниз, головка строго перпендикулярна оси мяча, так чтобы точка касания пришлась на то место, где сходятся стрелки на часах, когда они показывают 3:15. По тому, как в мгновение ока мяч с присвистом покидает пятачок земли у него под ногами, он понимает, что удар получился на славу; они все провожают глазами темную точку — она взмывает ввысь, зависает на какой-то неуловимо краткий миг, тот самый дополнительный миг, за счет которого обеспечивается длина полета, а затем отвесно падает вниз на грин, чуть левее, чем нужно, но, благодаря уклону чашевидного грина, мяч, подпрыгнув, смешается вправо. Мир вокруг него тает, как воск на солнце.
— Класс! — вынужден похвалить Эд.
— Перебить не желаешь? — подначивает Джо. — А то давай, мы не против.
Берни, вытаскивая себя из карта, спрашивает:
— Ты каким айроном бил?
— Семеркой.
— Решил лупить по мячу, старик, брал бы сразу восьмой.
— Думаешь, засадил дальше лунки?
— Тут и думать нечего. Ты на задней линии.
Напарничек, нечего сказать! Вечно чем-нибудь недоволен. Совсем как Марти Тотеро — почти сорок лет назад. Принесешь двадцать пять очков за игру, а Марти, оказывается, рассчитывал на тридцать пять и ну попрекать каким-то мячом, который ты мог бы, но не сумел положить в корзину. Сидящий внутри Гарри солдат, христианин-мазохист, инстинктивно тянется к таким людям. Всепоглощающая, всепрощающая любовь, такая, как у женщин, — вот что размягчает мужиков, вот что их губит!
— Ну, мне-то и шестерка будет в самый раз, так я думаю, — говорит Берни.
Однако, стараясь не переусердствовать с ударом, он явно не дотягивает, правда, в воду мяч не